ПИТЕРСКИЕ САНТИМЕНТЫ
Шрифт:
В последние годы на прудах в парках города все больше стало появляться диких уток. Некоторые из них остаются на зиму в городе. В ЦПКиО десятки их осенью плавают, ничего не боясь, по прудам и протокам, когда пруды замерзают, они перелетают на Неву—у мостов стремнины не затягиваются льдом — и зимуют.
Нельзя сказать, чтобы Петербург жил на улицах, — как это бывает в южных городах, допустим где-нибудь в Тбилиси или Севастополе. Этому не способствует ни погода с дождями, моросью, сыростью, ни занятость рабочего города.
Петербургский дождь начинается непредсказуемо, многие утверждают, что для этого не нужны тучи. Петербуржцы всегда готовы к дождю, они не забывают своих зонтиков и плащей. Дождь гулко стучит по зонтам и капюшонам, набирается в лунки источенного временем гранита. Но и солнце появляется так же внезапно. Посреди зимы вдруг наступает оттепель, и снег тает на лету.
Зимой всего на четыре-пять часов гаснут уличные фонари. День темный. Смутными призрачными тенями проступают во мглистом небе контуры зданий. В такие пасмурные дни город туманно-сизый. Цвет Невы, Балтики, потемневшего гранита... Конечно, на улицах гуляют, и они не просто коридоры, по которым спешат на работу или с работы, — гуляют и в выходные дни, и по вечерам, но больше в праздники, особенно когда проглянет солнце.
На старых гравюрах, которые заменяли в те годы фотографии, интересно, например, разглядывать наплывные мосты на Неве, идущих по ним солдат, разносчиков, едущие экипажи; любопытный быт предстает на панораме Невского проспекта, сделанной Садовниковым в 1830 году. Это — несколько длинных листов гравюр, где представлен весь Невский проспект, правая и левая его стороны, со всеми подробностями — прохожие, транспорт, магазины, кондитерские...
В одной из старых книг я вычитал, что у входа в сад Нарышкина висела следующая надпись: «Приглашаем всех городских жителей воспользоваться свежим воздухом и прогулкою в саду для рассыпания мыслей и соблюдения здоровья». Следовательно, уже в 1780 году вставал вопрос о необходимости для жителей крупных городов развеяться, то есть «рассыпать мысли».
В одной из повестей я вспоминал улицу Пестеля, где мы жили в детстве. Я вспоминал ее по поводу того, как в литературе неохотно и редко изображают предметность нашей жизни. И мне захотелось рассказать про обыкновенную петербургскую улицу — какой она была еще недавно, зафиксировать, сохранить детали ушедшего быта:
«...Улица Пестеля, бывшая Пантелеймоновская», — как спрашивали ее еще не привыкшие к переименованиям питерцы, замкнутая двумя церквями, в начале Пантелеймоновской и в конце Спасо-Преображенским собором.
Магазин братьев Чешуриных — молочный магазин, выложенный белым кафелем, там в деревянных кадках стояла сметана разных сортов, творог, молоко в бидонах, масла, сыры. Сами братья, нэпманы, орудовали в белых фартуках с черными блестящими нарукавниками. А на углу Литейного, там, где теперь кондитерская, была тоже кондитерская «Лондрин», уж не помню частная или же кооперативная. В конце улицы, у Соляного, была булочная Филипповых. Утром я бежал туда за горячими булками, мать посылала меня. Был еще какой-то магазин «Лора». Шли по Литейному трамваи с колбасой — резиновым шлангом на задней стенке (для пневматики, что ли?). Мы за него цеплялись и ехали бесплатно. «Колбасники», — кричали нам кондукторы. Ворота на ночь запирались, парадные тоже, дежурные дворники сидели у ворот, а поздно ночью уходили в свои дворницкие. У нас дворницкая была в подворотне, на звонок открывали, и отец давал за это двугривенный; помню, один раз у него мелочи не было и он дал дворнику бумажку, то ли рубль, то ли червонец, и стал извиняться перед ним.
В нашем доме была часовая мастерская. За большим витринным стеклом сидели часовщики, вставив лупы в глаза. Лысоватые их головы, всегда склоненные над рассыпанными шестеренками, и рядом в портняжной всегда склоненные женщины над швейными машинами. Плиссе, гофре, закрутка...
На углу Моховой был закрытый распределитель «Красная звезда», были магазины ЛСПО, ЭРК, к магазинам прикреплялись, на заборной книжке ставился штамп магазина, и только там можно было отовариваться. Все это были слова тех лет, не собранные ни в один словарь.
В нашем доме доживали «бывшие». Наверху жила баронесса Шталь, ниже граф Татищев, ныне управдом. Когда его называли бывшим графом, он обижался: граф — это не должность, говорил он, а порода. Не может быть бывший доберман-пинчер. Он, кажется, был хорошим управдомом, он все знал, все подвалы, водопровод, чердаки. Население было самое смешанное. Поселился веселый курчавый парень из ЧК, звали его Илья, жил директор фабрики чернильных приборов, жили две работницы папиросной фабрики. В большие квартиры подселяли и подселяли заводских. Квартиры становились коммунальными, шумными, но сохранился еще старый уклад домовой жизни. По черной лестнице дворники таскали дрова вязанками. Платили с вязанки. По черному ходу выносили помойные ведра, ходили на чердак вешать белье, по черному в квартиры приходили цыганки гадать, появились печники, трубочисты, прачки... Да, ведь были прачки, одна жила у нас в доме, была во дворе прачечная, где мать стирала, а иногда отдавала прачке. Во дворе выбивали ковры, кололи дрова, обойщики потрошили матрацы. Собирались квартуполномоченные. Во двор приходили шарманщики, певцы, цыгане, скрипачи, а то и целые ансамбли — трио, квартеты. Жильцы высовывались в окна, слушали представление, кидали завернутые в бумажку монеты. Мы бегали, подбирали, отдавали музыкантам. Какой-нибудь пятак завалится за поленницу, с окна бросивший кричит, показывает, мы носимся, кто скорей найдет. Двор был сложный организм со своими страстями и правилами. Двор имел своих лидеров, свои компании. У нас была главой дворничиха Шура с сыном Степой, дочерью Аськой и множеством быстро сменяющихся мужей.
Все больше было велосипедистов, по улице ехали конные милиционеры в белых гимнастерках, а зимой с башлыками. Ехали похоронные дроги белые, но были и черные, с резными колоннами, высокими колесами. Существовали керосиновые лавки, мы ходили туда с бидонами и брали отдельно в бутылочку бензина для разжигания примусов.
Всю еду готовили на примусах. Плиту топили редко, все реже. На кухнях гудели примуса, по три-четыре примуса. Примуса составили целую эпоху городского быта, это была целая отрасль, система, стиль.
По Литейному шли демонстрации, вывешивали флаги, в день смерти В.И.Ленина на 21 января с черной каймой, красные — в праздники на 8 Марта, на 7 ноября, 1 Мая. А в витринах выставляли портреты вождей, обвитые шелком и цветами. Карикатуры на империалистов. Над воротами вешали знаки Осоавиахима (Общество содействия авиации и химии), с пропеллером, знаки МОПРа срывали старые жестянки страховых компаний.
Все эти приметы прошлого сейчас видятся куда лучше примет нынешней жизни, тоже ведь интереснейших и неповторимых. Мы их не замечаем, вернее, не обращаем на них внимания, как на само собою разумеющееся, а ведь они тоже временны, и сроки их кратки.
Иногда на Кировском мосту, а чаще — на набережной 9 Января или Дворцовой я замечал людей, которые просто стоят у парапета, любуясь видом на город. В них можно угадать приезжих. Но бывает, что это и питерцы, — и это как-то особенно мило. Я тоже останавливаюсь, радуясь их любованию, в который раз впитывая в себя живую картину, какую не видел ни в одной из столиц Европы.
С этим видом размаха Невы может поспорить разве что Неаполитанский залив или бухта Сан-Франциско.
Зимой, когда Нева скована льдом, панорама не так живописна, но летним утром или вечером, когда закатное солнце освещает Васильевский остров, Ростральные колонны, Петропавловскую крепость, ее дерзновенно брошенный вверх золотой шпиль, — этой картиной можно любоваться бесконечно. От легкой колокольни Петропавловского собора еще массивнее становятся гранитные черные стены крепости. Я смотрю на них и вспоминаю, что там кое-где сохранились надписи: «Трубецкой бастион. Одет камнем при императрице Екатерине II в 1785 году».
Всегда досадно, что невозможно полностью растолковать эту надпись ни одному иностранцу, потому что только для петербуржца встает за этими словами и Трубецкой, и само выражение «одет камнем» — оно использовано в названии исторического романа Ольги Форш о сидевшем здесь узнике, — и все то, что связано не только с историей этой крепости, а и со всем духом этих мест.
И в то же время признаюсь, что выпадают дни, когда кажется бесчеловечным под ногами хлюпающее месиво воды, снега и грязи, не разобрать — весна это или осень? Лужи, сырость, ветер, с низкого серого неба сыплет не переставая. Дождь не падает, он стоит в воздухе. Дома сырые, всюду проступает облезлая краска, которая не в силах держаться в этом копотном, едком, больном воздухе. Здесь все разъедается и чахнет. Болотный древний дух этих мест проступает из-под камня и асфальта. Люди идут, пригнув головы, подняв воротники, не глядя друг на друга, злые и некрасивые. Все они кажутся бледными, измученными. Это погода — или, вернее, непогода, которой нет конца. Негде укрыться от сырости, от грязи, дым автомашин не рассеивается, он душит — запах гари, бензина. Люди топчутся на остановках среди луж, не знают, где укрыться от пронизывающего, холодного враждебного ветра. Мгла, тоска и печаль повсюду, куда ни кинь взгляд, и непонятно — зачем здесь жить, без солнца и тепла, в этом угрюмом и гнилом месте?