Последняя мистификация Пушкина
Шрифт:
«Мы знаем...» и то, в какую пропасть завела эта категоричность и простота суждений самого Соловьева – к безумию и мистической связи с демоном. К сожалению, отсутствие знаний и нравственного чувства не позволили поэту-философу отказаться от эффектной позы судьи. Ему следовало бы знать, что Пушкин к тому времени уже дважды просился в отставку, и оба раза ему ставили условием запрещение пользоваться архивом, то есть принуждали оставаться на службе. Любому мало-мальски сообразительному человеку, а Николай принадлежал к их числу, было понятно, что поэт не напишет парадную историю. Выходит, царь сознательно «принуждал» Пушкина, опутывая его долгами?! И о каком нарушенном слове могла идти речь, если царь не защитил поэта от Геккернов? Что же касается последних, то поведение Дантеса у Полетики лишало их морального права входить в семью Пушкина без извинений, и, однако ж, они вошли!
Но оставим в стороне препирательства и посмотрим, каким же образом Пушкин осуществил задуманное. И тут открывается довольно странное обстоятельство: 25 января и на следующий день поэт написал три экземпляра письма, из которых только один отослал Геккернам[524]. Два автографа исчезли, а уцелевшая копия, принадлежащая Данзасу, не имеет подписи, хотя подлинность ее не вызывает сомнения. Вот что Пушкин писал посланнику:
Барон! Позвольте мне подвести итог тому, что произошло недавно. Поведение вашего сына было мне известно уже давно и не могло быть для меня безразличным. Я довольствовался ролью наблюдателя, готовый вмешаться, когда сочту это своевременным. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения: я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь жалкую, что моя жена, удивленная такой трусостью и пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в презрении самом спокойном и отвращении вполне заслуженном.
Я вынужден признать, барон, что ваша собственная роль была не совсем прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему сыну. По-видимому, всем его поведением (впрочем, в достаточной степени неловким) руководили вы. Это вы, вероятно, диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и нелепости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о любви вашего незаконнорожденного или так называемого сына; а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома, вы говорили, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына.
Вы хорошо понимаете, барон, что после всего этого я не могу терпеть, чтобы моя семья имела какие бы то ни было сношения с вашей. Только на этом условии согласился я не давать хода этому грязному делу и не обесчестить вас в глазах дворов нашего и вашего, к чему я имел и возможность и намерение. Я не желаю, чтобы моя жена выслушивала впредь ваши отеческие увещания. Я не могу позволить, чтобы ваш сын, после своего мерзкого поведения, смел разговаривать с моей женой, и еще того менее — чтобы он отпускал ей казарменные каламбуры и разыгрывал преданность и несчастную любовь, тогда как он просто плут и подлец. Итак, я вынужден обратиться к вам, чтобы просить вас положить конец всем этим проискам, если вы хотите избежать нового скандала, перед которым, конечно, я не остановлюсь. Имею честь быть, барон, ваш нижайший и покорнейший слуга[525].
Уже говорилось, что Пушкин в целом переписал письмо от 21 ноября 1836 года, частью сократив его и дополнив заведомо оскорбительными строками. Исследователи пытались в этой редакции уловить следы мотива, заставившего поэта вернуться к дуэли, и не находили. Более того, Пушкин убрал из письма обвинение Геккерна в составлении анонимки - поступок непонятный с точки зрения здравого смысла. Естественно, его и не пытались объяснить, хотя это следовало бы сделать в первую очередь, а не замыкаться на обсуждении каламбуров Дантеса и неловкого сводничества Геккерна.
То, что поэт хранил письмо, а не уничтожил его сразу, как только узнал о сватовстве Дантеса, говорит об особой роли послания, которое предназначалось вовсе не для установления истины или предлога для драки. Это был инструмент мщения, и как всякий инструмент его следовало содержать в надлежащем порядке. В ноябре Пушкин обыгрывал авторство анонимки, прекрасно понимая, что Геккерны к ней не имели никакого отношения. Поэт просто пытался столкнуть посланника с властью. С этой целью он составил, как известно, два противоположных по характеру письма. В январе, когда стало очевидным, что царь не реагирует на жалобу поэта и ни по какой другой причине не собирается выдворять посланника из страны, Пушкин решил идти на скандал, привлекая общественное мнение.
При редактировании письма все более менее сносные упоминания о Дантесе он заменил откровенной руганью: «рыцарь без страха» превратился в «труса», а затем и в «негодяя». К тому же есть все основания полагать, что в адрес Геккернов было послано письмо с еще более резким содержанием, чем то, что предназначалось для ознакомления общественности.
В личном послании к барону Верстолку от 11 февраля 1837 года Геккерн сетовал:
Мое перо отказывается воспроизвести все отвратительные оскорбления, которыми наполнено было это подлое письмо. Все же я готов представить вашему превосходительству копию с него, если вы потребуете, но на сегодня разрешите ограничиться только уверением, что самые презренные эпитеты были в нем даны моему сыну, что доброе имя его достойной матери, давно умершей, было попрано, что моя честь и мое поведение были оклеветаны самым гнусным образом[526].
Оговоримся сразу, фраза «я готов представить вашему превосходительству копию с него, если вы потребуете, но на сегодня разрешите ограничиться только уверением...» вовсе не означала хитроумную уловку Геккерна, желающего скрыть подлинный текст письма. Он, действительно, не имел его на руках. Передавая письмо царю, впопыхах, он допустил досадный для дипломата промах, не успел снять копию для личного пользования, уверенный в том, что сделает это после того, как документ вернут. Естественно, его не вернули.
Но как видно из приведенного письма Пушкина никакого намека на мать Дантеса в нем не содержится. Геккерну ни к чему было придумывать новые оскорбления, когда существующих вполне хватало для оправдания любой ответной меры. Николай I, по приказанию которого, вероятно, и был уничтожен этот вариант письма, ознакомившись с ним, писал сестре 4 февраля 1837 г.:
Пушкин ... оскорбил своего противника столь недостойным образом, что никакой иной исход дела был невозможен[527].