Последняя мистификация Пушкина
Шрифт:
Но в копии Данзаса нападки на Дантеса хотя и носили неприличный характер, но все же не содержали нецензурной брани. Между тем существует свидетельство А.Трубецкого, утверждающего, что Пушкин «написал Геккерну ругательное письмо, в котором выставлял его сводником своего вы…дка»[528]. Употребление такого оборота, действительно, выглядело чрезмерно грубым и вызывало однозначную реакцию. Реконструкция Скрынникова, в данном случае, выглядит убедительной:
Отослав письмо Геккерну 25 января, Пушкин изготовил две копии, в которых смягчил выражения. Судебная копия и автограф Данзаса дают следующий текст: «...вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о любви вашего незаконнорожденного или так называемого сына...». В подлинном тексте письма 25 января 1837 г. значилось иное: «Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему выблядку или так называемому сыну»[529].
Думается, в этом тексте отсутствовала еще и финальная фраза, которой, кстати, не было в ноябрьском письме:
Итак, я вынужден обратиться к вам, чтобы просить вас положить конец всем этим проискам, если вы хотите избежать нового скандала, перед которым, конечно, я не остановлюсь.
Вряд ли после употребления матерного выражения имело смысл предлагать способ «избежать нового скандала». Посылая письмо Геккерну, Пушкин очевидно добивался только одного - немедленного вызова на дуэль. И речь вовсе не шла о сохранении лица. Мысль, что «только поединок мог спасти его от бесчестия» тут неуместна, беспомощна и даже бесстыдна, как фиговый листок на теле мертвеца, как вызванные ею «проклятые» вопросы В.Соловьева:
При такой решимости, которая была несомненна и для друзей, дуэль могла иметь только два исхода: или смерть самого Пушкина, или смерть его противника. Для иных поклонников поэта второй исход представлялся бы справедливым и желательным. Зачем убит гений, а ничтожный человек остался в живых? Как же это, однако? Неужели с этою «успешною» дуэлью на душе Пушкин мог бы спокойно творить новые художественные произведения, озаренные высшим светом христианского сознания, до которого он уже раньше достиг?[530].
Соловьев, как рационально мыслящий разночинец, не находил третьего, естественного для традиционной культуры выхода из этой, по его мнению, безнадежной ситуации. Изучая пушкинскую биографию, трудно не заметить, что поэт видел существенную разницу между готовностью выйти к барьеру и необходимостью нанести роковой удар. В первом акте совершалось таинство - «Герой» вверял себя в руки Провидения:
.... Небесами
Клянусь: кто жизнию своей
Играл пред сумрачным недугом,
Чтоб ободрить угасший взор,
Клянусь, тот будет Небу другом,
Каков бы ни был приговор
Земли слепой[531].
Продолжение дуэли зависело от расположения Неба, а не от личного желания «героя» расправиться с противником. Ведь противник тоже был орудием Провидения. Быстро приблизиться к нему и заглянуть в глаза, чтобы увидеть в них правоту и достоинство, а не жалкое томление в попытке скрыть подлые движения души - вот в чем содержался метафизический смысл дворянской дуэли. Когда он был утерян, поединок превратился в обычный отстрел - забаву разумных животных, но до того он сохранял нравственный смысл.
Пушкин прекрасно понимал разницу между двумя актами этого действия. Вспомним, как это происходило в «Выстреле»:
Очередь была за мною. Жизнь его наконец была в моих руках; я глядел на него жадно, стараясь уловить хотя одну тень беспокойства... Он стоял под пистолетом, выбирая из фуражки спелые черешни и выплевывая косточки, которые долетали до меня. Его равнодушие взбесило меня. Что пользы мне, подумал я, лишить его жизни, когда он ею вовсе не дорожит?[532].
Но вот что любопытно - перед Сильвио стоял не кто иной, как сам двадцатитрехлетний Пушкин.
По свидетельству многих, в том числе В.П.Горчакова, бывшего тогда в Кишиневе, на поединок с Зубовым Пушкин явился с черешнями и завтракал ими, пока тот стрелял. Зубов стрелял первым и промахнулся.
– Довольны вы?
– спросил его Пушкин, которому пришел черед стрелять.
Вместо того, чтобы требовать выстрел, Зубов бросился с объятиями.
– Это лишнее, - заметил ему Пушкин и, не стреляя, удалился[533].
Липранди, человек весьма скептический, вот как высказался по поводу этой дуэли:
присутствие духа Пушкина на этом поединке меня не удивляет: я знал Александра Сергеевича вспыльчивым; иногда до исступления, но в минуту опасности, словом, когда он становился лицом к лицу со смертью, когда человек обнаруживает себя вполне, Пушкин обладал в высшей степени невозмутимостью при полном сознании своей запальчивости, виновности, но не выражал ее. Когда дело дошло до барьера, к нему он являлся холодным, как лед. ...Подобной натуры, как у Пушкина, в таких случаях, я встречал немного[534].
Но не надо думать, что Пушкин родился с готовым отношением к дуэли, как акту добровольного подчинения Провидению - «выходу к барьеру», к последней черте, за которой могла начаться или не начаться новая жизнь. И его искушало желание не просто указать противнику его место, а непременно уничтожить его, опережая Высший Cуд. Тот же Липранди подробно описал известную дуэль Пушкина с полковником Старовым, в которой поэт показал себя далеко не с лучшей стороны:
…мне оставалось только сказать Пушкину, что «он будет иметь дело с храбрым и хладнокровным человеком, не похожим на того, каким он, по их рассказам, был вчера». Я заметил, что отзыв мой о Старове польстил Пушкину...
Пушкин горел нетерпением; я ему что-то заметил, но он мне отвечал, что неотменно хочет быть на месте первый. Я остановился в одной из ближайших к месту мазанок. Погода была ужасная; метель до того была сильна, что в нескольких шагах нельзя было видеть предмета, и к этому довольно морозно…