Пожиратель Людей
Шрифт:
Я подтаскиваю стул к кровати и ставлю жестянку на стол, игла и нитки внутри.
Наклоняясь, я шлёпаю капитана по лицу, и он дёргается, усаживаясь.
— Не смотри вниз, — говорю я ему.
Он почти смотрит, пока не вспоминает, пока не замечает серьёзность на моём лице.
— Я зашью тебя, — я чиркаю зажигалкой, высвечивая пламя, и подношу иглу к жару. — Ты, блядь, заткнёшься и позволишь мне это сделать. Есть, Капитан?
Он облизывает губы и падает обратно на подушки, бледный и весь в поту.
— Есть, — говорит он, голос хриплый, тянущийся.
Сначала я очищаю рану чистой тряпкой и плеском рома, и капитан шипит от жжения.
Тряпка чернеет. Бросаю её на пол, подальше от взгляда.
Я готовлю иглу, продеваю нитку в ушко, завязываю конец аккуратным узелком.
— Почему ты ненавидишь вид собственной крови? — спрашиваю, сжимая края раны большим и указательным пальцем, заставляя его поморщиться.
— Это долгая история.
— Тогда сократи её.
Я прокалываю его плоть, и он стискивает зубы, руки сжаты в простынях.
— Мой отец, — выпаливает он на выдохе, когда игла выходит из плоти. — Он застал меня… — он сглатывает и делает вдох. — Он застал меня со служанкой. Сказал, что я позор, что я пятно фамилии Крюк за то, что путаюсь с прислугой.
Я протягиваю нитку обратно, и он замолкает, втягивая воздух и удерживая его, пока я стягиваю ещё один стежок.
— Потом он отвёл меня к женщине. Мы звали её Ведьмой в Лесу. Она знала магию и практиковала её в то время, когда большинство людей не могли даже травы выращивать, чтобы их за это не повесили. Но Командор Уильям Х. Крюк был не против пользоваться ею, если это решало для него проблему.
Капитан расслабляется, когда очередной стежок завершён. Я тяну время, давая ему передышку.
— Он сказал ведьме показать мне мои грехи. Я почти не помню, что было после этого. Она порезала меня, потом дала мне чай, который был на вкус отвратительным, и я помню, как проснулся дома, в собственной постели. Я думал, что это был сон, и на какое-то время забыл об этом. Пока снова не разозлил отца. И он полоснул меня по лицу и показал мне моё отражение.
Он закрывает глаза, напряжение вдавливается в тонкие линии.
— Я истекал чёрным. Думал, это чума, — он смеётся над абсурдностью. — Он сказал мне: — «Твои грехи всегда будут оставлять пятно, мальчик. Ты вообще ничего не можешь сделать правильно? Дурной тон. Действительно, дурной тон».
Когда его глаза стекленеют от воспоминания, я снова провожу иглу, и он ругается, дёргаясь назад.
— Значит, ты истекаешь чёрным, когда сделал что-то неправильное. Так? — спрашиваю я.
Он долго выдыхает, через нос.
— Да, так.
— А ты когда-нибудь резал себя, когда делал что-то хорошее? — я протягиваю последний стежок и завязываю, перекусывая нить, чтобы укоротить её. — Было бы интересно, правда? Посмотреть, какого цвета ты бы истекал.
Его глаза ловят мои. Он не говорит ни слова, но я всё равно слышу их.
Он никогда не делал ничего, что считал бы хорошим. Никогда не делал ничего, что, как он верит, одобрил бы его отец.
У нас с ним это общее.
Мой отец разочаровался во мне в тот миг, когда я родился. Я до сих пор ношу это напоминание в своём истинном имени.
Отложив иглу, я снимаю крышку со стеклянной баночки с багровой мазью. Пахнет сладко, корицей и анисом, но, думаю, это всего лишь иллюзия. Магические мази обычно пахнут сернистыми болотами.
Миллс явно сильнее, чем я ей поначалу приписал.
Окунув пальцы внутрь, я набираю щедрую горку мази и густо накладываю её на рану.
— Что это такое? — снова ворчит капитан.
— Поможет сдержать инфекцию.
Когда рана достаточно покрыта, я шевелю пальцами, подзывая его.
— Вставай.
С тяжёлым вздохом он спускает ноги с кровати, двигаясь медленно, избегая смотреть вниз на рану. Он уже перестал кровоточить, но, возможно, просто осторожничает.
Я беру полосу чистой ткани и обматываю ему торс, закрывая рану. Между нами всего несколько сантиметров, так что легко услышать, как меняется дыхание капитана, как воздух цепляется у него в горле. Я только что отсосал ему, но он всё равно насторожен рядом со мной. Будто мои зубы у его шеи почему-то опаснее, чем мои зубы, скользящие по его члену.
Когда повязка наложена как следует, я приказываю ему лечь обратно, и он морщится от боли, устраиваясь на матрасе и пытаясь протолкнуть подушку между собой и изголовьем. Я помогаю ему, просто чтобы прекратить его и мои мучения.
— Без резких движений, — предупреждаю я. — Иначе рискуешь порвать швы.
— Знаю, — рычит он.
Я наливаю ему стакан рома. Он с радостью берёт его и быстро опрокидывает.
Он держит пустой стакан в руке, балансируя донышком на тонком стёганом одеяле там, где оно проваливается между его бёдер.
Сомнение заползает в мягкие плоскости его лица, как дневная тень, вытягивающаяся с наступлением ночи.
Он думает, не изменило ли его то, что он сделал, так, как я обещал.
Я нечасто теряюсь, но сейчас у меня нет слов, которые можно было бы предложить ему, ни одного, которое могло бы утешить.
Я пожираю. Я не нянчусь.
— И что теперь? — осмеливается спросить он.
— Теперь ты отдыхаешь, — я оседаю в кресло рядом со столом.
— Но Венди…
— Она здесь уже очень давно. Ещё несколько часов ничего не изменят.
Его плечи расслабляются, и он глубже утопает в подушке.
— Ты думал о том, что скажешь ей, когда увидишь?
— Не особо, — признаюсь я. — А ты?
— «Прости», — он кивает сам себе.
Я сутулюсь в кресле и закидываю ногу на ногу, скрестив щиколотки.
— Если она хоть сколько-нибудь похожа на ту девчонку, которую мы знали раньше, она использует твои извинения как джокера, вытаскивая его из рукава, когда ей будет нужнее всего.
Венди Дарлинг никогда не была такой невинной, какой притворялась. Это-то мне в ней и нравилось больше всего.