Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

После этого ей запретили играть с Пети. Она на него дурно влияет — подначивает на проказы, подбивает есть червяков, прыгать с крыши, воровать у родителей.

— Они правы, — сказал ее отец.

Софи ушла плакать на кухню, пожаловалась кухарке, толстухе-словачке.

— Если бы ты была хорошей девочкой, — ответила ей кухарка, — про тебя бы такое не сочиняли.

Все это время Софи рисовала, и всегда батальные сцены с горящими самолетами, окровавленными головами, летящими по воздуху оторванными руками, пока в школе ее не заставили рисовать цветы, снеговиков и географические карты.

* * *

ОТЕЦ ЕЕ НЕ БЫЛ обычным врачом. Не навещал с саквояжем больных. Вылечил ее кузена от заикания. Учась в медицинском институте, мог загипнотизировать лягушку или цыпленка, порою и человека. «Учить ребенка говорить спасибо — неправильно!» — говаривал папи, устремив к потолку указательный палец, буде кто-то из членов семьи, или горничная, или лавочник требовали, чтобы Софи сказала спасибо. Омама не исключение. Он сам не исключение. Порой папи прерывался на полуслове, поправлял себя, но точно так же он прерывал и поправлял всех прочих. Папи принадлежал к движению, задачей которого было искоренить лицемерие и околичности; главным в этом движении был некто Фрейд. Когда чего-то просишь, не следует говорить «нет ли у вас», или «не могли бы вы дать мне», или «я хотела бы вас попросить» — нет, с папи нельзя было ходить вокруг да около; Софи получит дольку шоколадки, только если скажет: «Дай мне…» Она не могла, она плакала.

Папи смеялся: «Что же тут сложного?»

— Я хочу шоколадку, — угрюмо цедила Софи.

— Правда? — спрашивал папи и с невозмутимым видом шагал дальше.

Табличка на воротах гласила: «Д-Р РУДОЛЬФ ЛАНДСМАНН, НЕВРОЛОГ»; я врач, невролог, объяснял папи, но на самом деле я психоаналитик. Это новая наука, ее мало кто понимает по-настоящему; это сложная наука, многие настроены против нее — не только те, кто заблуждается на ее счет, но даже его пациенты; в неприятии этой науки нет ничего необычного: это называется «сопротивление». Папи объяснил ей, что такое «комплекс Электры»: на самом деле Софи влюблена в него и хочет выйти за него замуж, бессмысленно и отрицать, ведь отрицание тоже вызвано комплексом Электры. Чаще всего папи беседовал сам с собой: задавал Софи вопрос и сам же на него отвечал. Порой упоминал о чем-то, что она сказала или сделала, когда ей было года три-четыре, и казалось, будто она отвечает. Он говорил, что она станет это отрицать, чтобы она не трудилась отрицать. Отец считал, что возникновение этой новой науки — важнейшее историческое событие; то, чем он занимается, изменит все человечество. Но для этого придется преодолеть многие препятствия, поскольку идеи новой науки противоречат людским привычкам и чувствам. Впрочем, со временем люди смирятся. Софи поняла лишь, что психоанализ — доктрина мудреная, которая утверждает, будто недолюбливать и отвергать его взгляды на природу человека — совершенно в природе человека. Людям кажется, будто они высказываются против этой доктрины или о природе человека, на деле же все сказанное в доктрине говорит о каждом человеке. Софи ни за что не согласилась бы стать пациенткой папи, но ведь она и не пациентка, она его доченька, и ей нравится, что у нее такой могущественный отец с густыми черными бровями, которые ей дозволяется теребить. Он умеет так посмотреть, что все пугаются, даже слуги, хотя они и считают его самым добрым и щедрым человеком: папи так смотрит, будто знает о тебе что-то такое, чего ты сама о себе не знаешь, но чувствуешь, это нечто ужасное, и так и умрешь, не выяснив, что это, — правда, папи в любую минуту может открыть тебе, что же это такое, и тогда ты точно умрешь. Все это он внушает одним лишь взглядом, лицо его при этом абсолютно бесстрастно — не то что когда он ерошит волосы, корчит гримасы и принимает разные позы, подражая крестьянину, нищему, пьяному или дурачку. Софи не пугалась — она хихикала, тянула отца за пиджак, запрыгивала к нему на спину, закрывала ему глаза ладошками: она-то знала, что это всего лишь папи. А если ему случалось ее напугать, изображая покойника, Софи, осердясь, давала ему тумака: это всего лишь папи, и он идиотничает, она не будет пугаться, она его доченька.

Он смешил ее, показывая то религиозного еврея в молитвенном исступлении, то различные типы венгров — фатов, щеголей, лицемеров, своих чокнутых пациентов.

Он обращался к ней по-венгерски то на манер отца из благородных, то из крестьян, — у каждого свой выговор; Софи приходила в такой восторг, что верила. А папи вновь становился собой, лицо его обмякало, на нем читалось недовольство, едва ли не отвращение: благородное он выставил на смех, такое разочарование. Перевоплощался он замечательно и сам это сознавал. И то выражение тоскливой насмешки, появлявшейся на его смягчавшемся лице, едва он прекращал игру, было тому доказательством. «Из меня получился бы великий актер», — говорил отец, так и не воспользовавшийся возможностью прославиться.

По воскресеньям он принадлежал ей целиком, и они прекрасно проводили время. Софи нравились прогулки — куда больше, чем театр или луна-парк. Она тянула отца за собой, останавливала его. Дивилась своей власти над этим великаном, человеком, который зарабатывает деньги, построил дом, — не так ли чувствует себя ее пес, когда она ведет его прогуляться, не так ли и он с наслаждением бегает как сумасшедший, запрыгивает на всякие выступы и спрыгивает с них? Почему же отец не бегает? И Софи, и собака следовали за его тростью. Они теребили его, они не боялись. Быть может, он хотя бы заставит собаку вести себя хорошо? Отец кроил серьезные, угрожающие гримасы, пытаясь заставить Софи слушать. Он хотел ей показывать всякое, объяснять всякое. Ей же хотелось играть, она не знала, зачем эти объяснения. Он хотел говорить. Она задавала вопросы, почему, что дальше и что с того, вытягивала из него ответы, пробуя власть над ним. Власть, изумление, любопытство оттого, что этого великана с тростью и густыми бровями, курящего папиросы, можно тянуть, толкать, заставлять разговаривать и покупать ей всякое, и она ликовала, пока он не облекал эти чувства в слова, чем портил ей удовольствие. «Как думаешь, почему я провожу с тобой свой единственный выходной, покупаю тебе всякое, как ты думаешь, почему я тебя люблю?» Снова и снова он распинался о том, что делает для нее. Ну и почему? Почему он все это делает для нее? Потому что он идиот. Он вкладывал ей в уста эти слова. Нет, она только подумала, а сказал это он сам. Так и должно быть, продолжал он и рассказывал о законах природы, о детском эгоизме; всё это орудия природы, но он смирился с этим, признавался отец, и в голосе его слышалась печаль. А Софи прыгала, скакала и бегала, чтобы выпустить пар.

Зачем люди на самом деле к тебе приходят, спрашивала она, что у них произошло, чем ты им помогаешь? И слушала очень внимательно, чтобы с ней не случилось такого же. Папи рассказывал ей о больных, которых лечит: о человеке, у которого на руках почти не осталось кожи, потому что он моет их, стоит ему к чему-нибудь прикоснуться. Почему он так делает? Отец объяснил, но она так и не поняла почему. Она еще маленькая и много чего не может, но уж если решила чего-то не делать, то выдержит наверняка. Отец рассказал, как однажды к нему пришел человек с толстенной повязкой на голове, а когда повязку сняли, оказалось, что раны нет. Софи это рассмешило. К отцу приходят полежать на кушетке и поговорить. Посетители не хотят, чтобы их видели прочие пациенты или его домашние, даже горничная и Софи.

Каждому пациенту назначено свое время. Они не хотят, чтобы кто-то узнал, что они посещают ее отца, и папи никогда не называет их по имени. Говорит: «десятичасовой пациент». А в свободные пять минут между двумя пациентами он общается с Софи.

Пятичасовая пациентка постоянно опаздывала. Папи объяснил Софи, что это говорит о многом. Она опаздывала не без причины. Софи гадала, почему пациентка не может приходить вовремя — пусть даже назло отцу, как сделала бы она сама, просто чтобы не дать ему возможность сказать: «Ха!» Наверное, пятичасовая пациентка не подозревала, что отец ставит ей в вину опоздания и ведет счет. Наверное, он держит ее в неведении, просто чтобы испытать ее, как частенько поступал с Софи.

Шестичасовой пациент всегда приходил заблаговременно, иногда даже на час раньше назначенного. Порою папи приходилось прятать его или просить пойти на часок прогуляться, чтобы не столкнуться с пятичасовой пациенткой. У шестичасового действительно были проблемы. Потребуется семь лет, объяснил папи, чтобы пациент осознал, почему так поступает. Папи-то знал, но сказать ему не мог: пациент не был готов услышать его доводы. И если сейчас ему все объяснить, сделаешь только хуже.

Последний пациент являлся после ужина, ровно в девять. Ни полуминутой позже, ни полуминутой раньше. Без минуты девять папи доставал золотые наручные часы и вместе с Софи следил за секундной стрелкой. Стоило ей миновать отметку «тридцать», папи поднимал указательный палец; на сорока пяти оба делали глубокий вдох, и когда в дверь звонили — секундная стрелка достигала отметки «двенадцать», или чуть раньше, или чуть позже, — папи опускал палец, и они с Софи давились смехом.

Люди годами шли к нему день за днем, некоторым предстояло ходить еще семь лет — ужас! Эти люди, которые приходили к ее отцу и все ему рассказывали, не знали, что самое важное — это твои секреты. У них секретов не было, поэтому они были так несчастны и ходили к ее отцу. Может, с ним-то они и лишились секретов. Софи опасалась, что отец проделывает с ними что-то такое, из-за чего они становятся беспомощными, безвольными и приходят к нему снова и снова; ни их мысли, ни жизнь их больше им не принадлежат. Софи предпочла бы умереть или превратиться в ветошь, стать камешком, червяком, чем пациенткой папи.

Она спрашивала у папи, не пытался ли кто-то из пациентов его убить. Он ответил не сразу, Софи даже заподозрила, что он прочел ее мысли: уж она-то на месте его пациентов поступила бы именно так. Впрочем, ни тон его, ни лицо не обнаруживали, что он догадался о причинах ее вопроса — но, быть может, отец это скрывал, притворялся. Софи слушала объяснения папи о том, что обсуждают с ним пациенты: они рассказывают ему о своих порывах и мыслях, вместо того чтобы сделать то, что у них на уме, поскольку на самом деле хотят, чтобы их отговорили; папи рассказал ей о пациенте, помышлявшем убить адмирала Хорти, и еще об одном, тот собирался взорвать парламент. Гениальный химик, работает в лаборатории, и взрывчатых веществ в его распоряжении более чем достаточно. «Но я отговорил его», — с гордостью сообщил папи. Софи обдумывала услышанное, силясь понять, как относиться к его гордости и победе. Папи рассказывал о Матушке: тот годами взрывал поезда, прежде чем его поймали. Папи охотно с ним побеседовал бы, но у него не было такой возможности. Софи хотелось узнать больше о Матушке: как он выглядел? Сколько поездов он взорвал и пустил под откос? Как его поймали? Откуда он родом? Его родители живы? Как он вел себя, когда его арестовали? Отец отвечал слишком коротко, не удовлетворил ее любопытство — вместо этого объяснил, что динамит и взрывы означают нечто другое, принялся рассуждать о пенисе и оргазме, и если бы Матушка стал его пациентом… Софи не сомневалась, что взрывать поезда, полные пассажиров, ужасно, и все равно восхищалась Матушкой. Когда его поймали, он смеялся. Ему было плевать. Кто-то заметил, как он следит за железнодорожными путями и из кармана его торчит динамит. Матушка не знал, что поступает ужасно, не знал, сколько горя причинил, не боялся умереть. И тем уподобился Богу; Софи не могла не восхищаться им, вдобавок она представляла себе Матушку юным жгучим брюнетом с лицом отпетого негодяя, в шляпе набекрень.

Софи не любила слушать рассказы папи о пациентах — разве что о той женщине, которая пришла к нему лишь однажды. Эту историю Софи помнила и просила папи повторять ее снова и снова.

В приемной ждали две женщины, сказал папи, и когда он спросил, кто из них пациентка, одна из женщин ответила, указывая на вторую: «Моя сестра считает, что пациентка — я». Но охотно согласилась с ним побеседовать и зашла к нему в кабинет.

— Почему ваша сестра полагает, что вам необходимо со мной пообщаться? — спросил ее папи.

Поделиться с друзьями: