Развод
Шрифт:
Золтан Витези хотел жениться на ее матери. Он был не такой, как другие материны поклонники, подчеркнуто мускулистые красавцы с вечным загаром. Он был высокий, спокойный и добрый, не напористый, не ожидаемо-манерный. Улыбка его всегда удивляла. Может, он вовсе и не был красавцем. Больше всего Софи изумляло, какой он высокий. Говорили, ее отец высокий, но Витези был такой великан, что втягивал голову, точно черепаха, чтобы пройти в нормальный дверной проем; за это его прозвали «Малыш». В остальном внешность его была самой заурядной, не считая, пожалуй, лысины; впрочем, из-за его гигантского роста ее и не замечали. Разве только Софи, когда Золтан катал ее на закорках, могла увидеть его лысую маковку в обрамлении длинных светлых волос. Папи обращался с Золтаном дружелюбно, но несколько свысока, однако не насмехался над ним. Они подолгу беседовали и, казалось, уважали друг друга.
К Софи Золтан относился не так, как все остальные. Даже если мать, точно далекое божество, совсем ее не замечала, Золтану порой нравилось делать вид, будто они семья. Но действовал он смешно — то ли оттого, что Софи такая смешная, то ли оттого, что он сам такой великан и в смешном положении. Золтан был тихий, задумчивый, угрюмый, неразговорчивый. Мать его тормошила, шутила, что он бука. И несмотря на то, что Золтан был занят собой и матерью Софи, порой ему вдруг хотелось показать, что они все вместе, и показать с размахом — он подхватывал Софи на руки и принимался отплясывать, он держал ее за талию, ее ноги болтались в воздухе, вальсировал с нею или усаживал ее к себе на закорки, даже когда она переросла подобные развлечения. Они ломали комедию для матери. Или он ломал комедию с ее матерью для Софи. Матери и Софи не было нужды ломать для него комедию, да и это было бы невозможно. Софи, пожалуй, было б неловко смотреть, как он ломает комедию с ее матерью, если бы его сила и внезапность не производили на нее столь глубокое впечатление. Он поднимал ее мать, как перышко. «Может, выбросить ее в окно?» — спрашивал он. Софи видела, что даже мать озадачена и смущена; она протестовала, истерически смеялась.
Софи сознавала, что не должна питать к материному любовнику слишком большой симпатии, хотя и не понимала почему. Даже с Золтаном, который был как второй отец, безопаснее дурачиться и шутить. Задолго до развода мать спросила Софи, как она отнесется к тому, что Золтан станет ее отцом. Софи, не дрогнув, отвергала отца, досаждала ему, противоречила, но обидеть его не сумела бы. А предпочесть, чтобы ее отцом был другой мужчина, значило бы обидеть отца. Софи никто и не спрашивал, предпочитает ли она Золтана Витези отцу, но даже спросить, нравится ли ей Золтан, все равно что задать вопрос о чувствах, к которым она не готова, все равно что спросить о любви к устрицам у человека, который устриц еще не пробовал и к этому не готов.
В ДЕНЬ, когда все изменилось, казалось, будто все это происходит с кем-то другим, и другой ребенок, невыясненный, незнакомый, пытается уловить обман, бесконечную эту потерю; потерю и мира, и человека, которому этот мир так естественно принадлежал, кто почти освоился в этом мире, довольно-таки чудном, с лугами его, и деревьями, и небом — то был единственный мир. А потом вдруг им объяснили, что евреям там не место: это мир для других, для венгров, для немцев, французов и русских, и они, быть может, позволят евреям обитать на своей земле, даже какое-то время владеть домом или магазином, но потом непременно потребуют убираться, поскольку евреям никто не рад. Иначе и быть не могло, евреям нигде не найти себе места; поля, сады, лошади и коровы, реки и небеса не для евреев, не то, что евреи хотят или должны хотеть, потому что Бог избрал их, им положено быть иными, Он избрал им иную судьбу.
Двойную потерю — мира и человека, которому этот мир принадлежал, — переживала безымянная школьница в матроске, юбке в складку и шнурованных коричневых ботинках. Софи Ландсманн, имя на проездном, кто она такая?
В гимнастическом зале ребенок разглядывал ноги, торчащие из черных шортов одноклассниц, выстроившихся вдоль стенки: их пропорции и формы, различные виды кожи — бледная, красноватая, гладкая, с волосами, — и спрашивал себя, чем одни отличаются от других, потому что одна пара ног в этом зале была чужая, в этом здании, в Будапеште, везде на планете.
С осени 1938-го до весны 1939-го никто не знал, поедет ли все-таки Рудольф Ландсманн с дочерью в Америку. Все дни Софи занимала школа и долгие поездки на трамвае из Пешта в Буду, в школу и обратно. Все зависело от клочка бумаги.
Однажды воскресным утром весной 1938-го мать поманила Софи к себе в кровать.
— Ты очень огорчишься, — спросила она, — если я уйду от вас и выйду за Золтана?
Мы с отцом обсуждали развод, продолжала мать, и решили, что так будет лучше, но против твоей волн идти не хотим. Отец беспокоился, что, если они расстанутся, Софи расстроится.
— Но я-то знаю, что ты не расстроишься, — мать улыбалась и говорила с большим чувством. — Мы с тобой всегда были хорошими подругами, — сказала она Софи и выразила надежду, что в будущем они станут подругами еще лучшими, а впрочем, она совершенно уверена, что Софи не будет по ней скучать. Она, разумеется, пожелает остаться с отцом, она всегда его больше любила. Я понимаю, что ты чувствуешь, добавила мать. И эта беседа всего лишь формальность, чтоб успокоить отца. Мать якобы просила у Софи разрешения, на деле же объясняла ей, что развод — для ее блага.
— Отец будет полностью твой, как ты всегда и хотела, — весело щебетала мать, — у тебя будет двое отцов.
Развод ничего не изменит, продолжала она, мы с твоим папи всегда будем лучшими друзьями, и если тебе захочется меня видеть, если я тебе вдруг понадоблюсь…
Софи разглядывала материны кольца, они всегда ее завораживали. Слышала, как за окном садовник ровняет граблями гравий. Подняв глаза, увидела на стуле поднос с яичной скорлупой. Мать позавтракала, накрасилась; на ней была атласная ночная кофточка, персиковая, в цвет наволочки. Материны глаза сияли, губы дрожали.
— Тебе хоть капельку грустно, что я ухожу? — спросила она.
Позже отец уточнил, говорила ли с ней мать, сообщила ли обо всем.
— Что ж, таким вот образом, — сказал он. — Развод — последнее дело… Но при нынешних обстоятельствах… — Он произнес это таким тоном, каким обсуждал неприятные вещи, как будто говорил о чужих злоключениях. — Жить с твоей матерью я более не могу, — добавил он, — слишком мы с нею разные. Я хочу покоя.
Софи сконфуженно чувствовала его новое положение и что отец ее вовсе не милый и добрый, как уверяет мать и его родня. Он избавляется от матери, потому что она его раздражает; к счастью, есть желающий на ней жениться. Но в целом ему все это не нравится. По тому, как отец произнес слово «развод», Софи почувствовала, что это нечто ужасное, мерзкое, грустное, но не знала, как применить это слово к нему, к своей матери, к себе самой, ведь семьей они никогда, по сути, и не были.
При мысли о том, что мать выйдет замуж за Золтана, Софи чувствовала и грусть, и радостное предвкушение. Ей не терпелось увидеть новый материн дом, не терпелось пожить на два дома. Софи гадала, отдадут ли ей после материного ухода ее комнату или отец сам там поселится. Но мать ушла не сразу, и даже после того, как она вышла замуж, в комнате оставалась и мебель, и кое-что из ее вещей. У матери и Золтана Софи не бывала — сначала они не успели закончить ремонт, потом путешествовали. Отец сообщил ей, что, возможно, поедет в Америку. Дядя Исидор с семьей твердо намерены уехать из Будапешта. А он еще не решил. Может быть, они с братом приедут к ним туда через год. Осенью они решат.
Лето Софи провела с отцом и его сестрой в Дубровнике. По возвращении в Будапешт узнала, что их дом продадут. Они побыли там недолго. Нужно было собрать много вещей. Софи перебралась к бабке. Отец ее навещал. После продажи дома он поселился в отеле и виделся с дочерью лишь на семейных сборищах у бабки. Дядя Исидор, тетка Ольга и двое их сыновей — прежде Софи с ними почти не общалась — приезжали к бабке в это же время. Разговаривали о Гитлере, о денежных делах, о том, дадут ли ее отцу визу. Порой дядя Исидор обращался к Софи громким неестественным годиком, из-за чего самые простые слова казались нелепыми. «Ты поедешь в Америку на большом корабле, можешь ты в это поверить? — гудел он, и на его ребяческом круглом лице застывало воинственное выражение. — Ты, Ландсманн Софи, поедешь в Америку. А знаешь, как тебя будут называть в Америке? Kid! Kid!» [123] — ревел он печально и потом заходился смехом. Софи возражала ему, утверждала, что kid — это все же козленок. Потом дядя Исидор с отцом изображали типичных американцев, сутулились, сдвигали шляпу на затылок, оттягивали большими пальцами подтяжки, делали вид, будто жуют жвачку и ковыряют в зубах; вскоре к ним присоединялся и кузен Габор. Мужчины наслаждались игрой. Но тетка Ольга возмутилась, когда кузен Габор положил ноги на стол. Он всего лишь показывал, как сидят мужчины в Америке, но его мать обиделась по-настоящему.
123
Kid по-английски и ребенок, и козленок.