Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Каждое утро перед уроками они торжественно выпрямлялись у парт и пели национальный гимн:

Я верю в одного Бога. Я верю в одну страну. Я верю в божественную, вечную справедливость. Я верю в воскрешение Венгрии.

Во время пения разворачивали большой флаг, стоящий в углу; один ученик удерживал прямо древко, второй расправлял полотнище. На белом поле позолоченной нитью густыми стежками вышита золотая корона. Она пробуждала загадочное веселье, соединяла в себе летние и зимние радости: снег, шоколадного Санта-Клауса в золоченой бумаге и фейерверки на День святого Иштвана [111] . Карта на стене изображала великую — или возрожденную — Венгрию [112] , тонкая черная линия обозначала теперешние границы, установленные после Первой мировой войны.

111

Главный национальный праздник, день образования венгерского государства, отмечается ю августа. В этот день чествуют первого короля Венгрии — Иштвана I (970–973 — 1038).

112

По условиям Трианонского мирного договора Австро-Венгрия после Первой мировой войны потеряла 2/3 своей территории.

Так весело было учиться натягивать противогазы, отрабатывать подготовку к воздушным налетам. Отец говорил: всё это чушь, пропаганда. Ложь. Война отвратительна. Он пережил войну, он сражался за Габсбургов. Он видел и революцию, и контрреволюцию. Все это сплошная чушь. Сталин важная шишка.

Все были уверены, что отныне воевать будут газовым оружием. Неясно, какая из стран готовится напасть на Венгрию. Возможно, одна из соседок — или это Венгрия готовит войну? По дороге домой с уроков школьники распевали: «Сожги всех румын, повесь чехословаков, утопи югославов, а австрийцам дай пинка». Последнее им рисовалось особенно живо, поскольку школьники, не удержавшись, проделывали это друг с другом якобы в шутку и обычно падали в грязь. Кто такие эти румыны? Фикция Версальского договора. Югославия, Чехословакия — страны ненастоящие. Венгры занимали эти земли тысячу с лишним лет, в Венгрии это известно каждому школьнику.

Евреям это не сулит ничего хорошего, говаривали в доме у бабки, Софи сама это слышала. Венгерские патриоты поубивают евреев. Я хочу сражаться за свою страну, заявляла Софи. Над нею смеялись. «Ты еврейка, тебя не возьмут». Каждое утро она молилась о воскрешении Венгрии.

В Венгрии ты родился и пригодился; Венгрия — твой дом, не красный особнячок, а великий простор под небом, простирающийся далеко за холмы Буды. Высокие горы, озера, реки, леса. Дунай течет из Черного леса [113] в Черное море. Венгрия — низина: пастух с собакой и стадом. Крестьянские девушки в отороченных кружевом юбках и в сапожках, рыбаки, что штопают сети на озере Балатон. В пастухах, низинах, хижинах, волках, аистах, крестьянских девушках и парнях венгерского куда больше, чем в Будапеште. Их Софи видела на картинках, рисовала в классной тетради с величайшим старанием и любовью, особенно аистов. Аисты на одной ноге посреди болота. Аисты в гнездах на дымовых трубах. Аисты кормят птенцов. Аисты в полете: этих рисовать было сложнее всего.

113

Шварцвальд.

Фейерверки на День святого Иштвана, праздник 15 марта [114] , когда все прикалывают к одежде оборчатые розетки в цветах флага; попадаются очень затейливые, с короной посередине или с портретом поэта Петёфи: все это принадлежит настоящему, как и плакаты «Нет, нет, никогда», которыми обклеены все стены. Трианон — не место и не договор, а зверское убийство — на плакатах это ясно показано: нож, зажатый в волосатом кулаке, кромсает землю. Преступление, изображенное на плакате, и называется «Трианон». Ответ Трианону — «нет, нет, никогда». Венгрия — четыре времени года, но в основном весна, когда аисты возвращаются из Африки и вьют гнезда; когда травка молоденькая, светло-зеленая. Красно-бело-зеленые розетки, которые носят 15 марта, создают ощущение свежести и надежды, как первый подснежник. Софи с трудом представляла, что где-то еще весна такая же настоящая, как в Венгрии — потому что в Венгрии она уже в цветах флага — красный, белый, зеленый в голубом небе: красная кровь солдат, павших за отчизну, белый снег и облака, зеленая трава.

114

15 марта отмечается день венгерской революции 1848 года.

Почему Софи должна посещать уроки иврита, если ее отец не верит в Бога? С меня хватит, заявила она однажды отцу. «Человечество не готово», — втолковывал ей отец. Софи была готова. «Тсс, — сказал отец. — У меня пациент в приемной». Софи достала из ранца Тору на иврите и швырнула на пол. Книга упала прямиком под ноги к папи, у порога его кабинета, раскрылась, страницы смялись. Отец молча поднял Тору. Софи взяла ранец и ушла к себе в комнату.

* * *

ПЕСАХ ПРАЗДНОВАЛИ у бабки, на втором этаже доходного дома в Пеште, за рекой. К бабке на Песах собиралось все семейство Ландсманнов. Никто из них, не считая тетушек Софи, вышедших за раввинов из далеких мест, не был религиозен. Даже дядя Беньи — холостяк, он жил с матерью, работал в больнице. Он отпускал шуточки о религии и за пределами дома традиции не соблюдал.

Религия считалась чем-то старым, замшелым, вроде пыльного дряхлого предмета мебели, который стыдно держать дома, пусть даже в задней комнате, но и выбросить невозможно, как не выбросишь свою бабушку.

Однако было и другое. Религии стыдились, но еврейством своим гордились. Почему? Всем было настолько очевидно, чем евреи лучше других, что, когда Софи задала этот вопрос, на нее посмотрели озадаченно и с неодобрением. Евреи отличаются от прочих народов, неужели ей не понятно? У них выдающийся интеллект, они слишком умны, чтобы верить в Бога. Отец приписывал свой аналитический ум и свой атеизм еврейству. И с большой неохотой и множеством оговорок соглашался с тем, что и среди неевреев попадаются великие мыслители. Техники, специалисты, художники, но как только дело доходит до поисков истины… Единственное исключение — Ницше. Отец Софи цитировал Ницше: «Я не гений, я динамит» [115] .

115

Точная фраза Ницше — «Я не человек, я динамит» (см. книгу Ессе homo).

Непонятно. Когда Софи просыпается утром или бежит по улице, перепрыгивая через лужи, она никак не еврейка. Но в доме у бабки она еврейка и ведет себя как подобает религиозной еврейке. Быть Ландсманном и быть евреем означало одно и то же: это-то и непонятно. Как говорили все, даже бабушка, которая злилась на них и хотела, чтобы они изменились. Если кто-то из детей или внуков удостаивался похвалы, говорили: «Еще бы, ведь он же Ландсманн» или «Еврей всегда умен». Ребенок Ландсманн. Ребенок еврей. Это одно и то же. Единственное исключение — омама. Она обладала особым, персональным достоинством — не как еврейка, не как одна из Ландсманнов. Если кому-то другому из членов семьи случалось в чем-либо преуспеть, то потому что он Ландсманн и еврей. Омама готовила лучшее угощение на Песах, потому что она омама.

Омама была очень злая, вечно обиженная на весь свет, подозрительная старуха, с порога принюхивалась к каждому, кто пришел, щупала пальто, оценивая качество ткани, спрашивала: «Во что обошлось?» Оглядывала тебя с ног до головы, ощупывала твои щеки, бедра, бока и руки, — так хозяйки в мясной лавке выбирают гусыню. «Это еще что такое? — причитала омама, встряхнув тонкую руку кузена Габора. — Ты позволяешь ему слишком много носиться!» Омама расспрашивала, что ты делала, что ела, брала тебя за руку, склонялась к тебе вовсе не добродушно, а так, словно и сама всё знала, но это ее не устраивало, так, словно хотела и надеяться, и ненавидеть, и чуть-чуть обмануться, и вынужденно притворялась, и старалась сохранить толику юмора и здравого смысла; по крайней мере, все младшие ее родственники должны выглядеть сытыми и благополучными, и сегодня вечером они съедят ее суп с кнейдлах [116] , и рыбу, и жареного барашка, и утку — без этого не бывает радости Песаха.

116

Шарики из измельченной мацы, взбитых яиц, воды и жира, обычно подают в курином бульоне.

Омама знала, что они нерелигиозны, и многословно пеняла на это — произносила длинную речь или просто презрительно хмыкала. Ее ведь не проведешь: она знала и говорила каждому из них, даже сыну, жившему вместе с ней, что ей все известно, ярость ее распалялась, омама переходила на иврит, короткие фразы, возможно проклятия, каждую фразу буквально выплевывала. Вспышки омамы тоже были частью седера, и брезгливо-проницательное выражение ее лица, и проклятия, которые она бормотала на иврите. Все сидели потупясь, дожидались, когда она закончит. Женщины печально шептались, и наконец раздавался голос — ее отца, он говорил: «Мама, ты права, мы лицемеры». И принимался ее расхваливать, она великая женщина, примерная жена и мать; вспоминал ее поступки, служившие доказательством преданности и самопожертвования, ее труды на ниве общественной благотворительности; он говорил убежденно, не без пафоса, но совершенно искренне, желая высказаться и убедить остальных. Растроганно и смущенно рассуждал о том, какая она хорошая мать. «Мы ее недостойны», — подхватывал дядя Беньи и на манер кантора пел хвалу ее добродетелям. «Так и есть», — время от времени вполголоса добавлял отец Софи, точно припев. «Так и есть», — повторял он уже громче, с нажимом, дабы положить конец братнину нигуну, и обводил собравшихся многозначительным взглядом: «Мы сборище лицемеров. Мы недостойны мамы», — заявлял он уже другим голосом. В его тоне явственно слышалась привилегия ведущего седера и старшего мужчины в комнате: «Начнем». Поднималась отчаянная суета, как за кулисами театра перед поднятием занавеса, — омама спешила на кухню, тетушки с дядюшками расхаживали по комнате — проверяли, все ли на месте. Правильно ли накрыт стол? Хватит ли стульев? Отдавали друг другу приказы — принеси это, убери то. Говорили детям, где сесть. У всех есть Агада? У Габора? У Лизи? У Митци? У Софи? У Тибора? Слишком громкие разговоры, вся эта суета была совершенно некстати и раздражала омаму. Она печалилась. Пали брал ее за руку. «Сядь», — говорил он дяде Иси, тот смотрел на него обиженно. Папи поправлял серую фетровую шляпу. Переглянувшись, мужчины приступали к молитве. Дядя Беньи тянулся через стол к Агаде Софи, чтобы перевернуть страницу на нужное место. «Покажи ей», — просила тетя Лия кузину Митци. Не успела Софи прочесть перевод, как кузина Митци уже зашептала ей на ухо нежным улыбчивым голоском, белокурым, как ее волосы, щекотавшие щеку Софи. Время от времени Митци вздыхала неглубоко и читала с чувством, тон ее, как всегда, говорил: я та девочка, которая всем угождает.

В пасхальном седере все кажется странным: о нем рассказывает книга под названием Агада, она лежит у каждого возле тарелки. На картинке показано, как правильно накрыть стол; текст сообщает меж отрывками молитв, как обмакивать овощи [117] , как пить вино, как преломлять и вкушать мацу, как подниматься из-за стола и снова садиться, как омывать руки. Агада разъясняет, что делать во время трапезы, почему именно и что это означает. Самый младший из детей должен задать вопрос: «Чем этот вечер отличается от всех прочих?» И вопрос, и ответ зачитывают из Агады. Мужчины сидят за столом в шляпах, точно и не в помещении; обычно мужчины дома в шляпах не ходят, разве что только пришли или собираются уходить. Один из мужчин, который, кивая, вещает что-то на другом конце стола, поворачивается к Софи: это ее отец, он широко улыбается ей, подмигивает, словно они дома, но вид у него непривычный. Отец сидит в серо-зеленой фетровой шляпе, а не в вышитой кипе, которую подарила ему омама; он распевает молитвы, раскачиваясь вперед-назад, и выражение лица у него не такое, как когда он просто папи или передразнивает и одновременно изображает кого-то. Он протяжно поет молитвы, странно подергиваясь, сдвигает шляпу на затылок, и лицо у него скучающее, надменное. Вот он еврей, который творит молитву, — и вот уже он ломается под еврея, который творит молитву. Отличить одно от другого не так-то просто — а может, то и другое не очень-то и отличается, может, именно так и должен молиться еврей.

117

Речь о т. н. карпасе — нужно обмакнуть овощ или зелень в соленую воду и съесть.

На картинке в Агаде семейство сидит за седером: ребенок на картинке глядит на картинку в Агаде, на которой ребенок глядит на картинку в Агаде. Всегда всё одно и то же: семейство сидит за столом, мужчины в кипах, читают Агаду; маца порой квадратная, порой круглая. Семейство сидит за пасхальной трапезой, в этом и смысл Песаха, а то, что Бог выводит евреев из Египта, — лишь история, перемежающаяся правилами, чтобы людям было о чем поспорить. На другом рисунке четыре сына за седером: разумный сын, нечестивец, простец и тот, кто по малолетству еще не выучился задавать вопросы. Еще есть картинки, на которых мужчины в набедренных повязках таскают камни, и изображения десяти казней.

Поделиться с друзьями: