Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Тетя Роза, старшая сестра матери, слыла писаной красавицей; это на ней должен был жениться отец Софи. Все рассказывали, как тетя Роза в ту пору, когда расстреливали коммунистов, бежала из Будапешта в одной ночной сорочке, на ходу вскочив в вагон поезда. С тех пор она сменила несколько стран и мужей. Теперь тетя Роза жила в Лондоне, без мужа, зато с ребенком, и работала психоаналитиком, как отец Софи.

Однажды летом тетя Роза приехала их проведать, привезла с собой маленького сына, пухлого ангелочка с круглыми голубыми глазами и в белокурых кудряшках; вместе с Розой пришла и бабушка Риппер. Софи не верила своим глазам. Тетя Роза оказалась улыбчивой брюнеткой, чуть старше и ниже ростом, чем мать Софи, и как-то не верилось, что эта дама в костюме когда-то в юности босая, в ночной сорочке вспрыгнула на ходу в поезд; теперь тетя Роза совершенно переменилась и не жалела об этом. Софи огорчилась, что мать расплакалась, обнявшись и расцеловавшись с сестрой; Камилла говорила, как счастлива видеть Розу, как сильно по ней скучала, а тетя Роза словно бы снисходительно принимала сестрино обожание. Софи не знала, каково это, когда у тебя есть сестра. И появление бабушки Риппер — странной, ужасно скрюченной старухи — застало ее врасплох. Софи привыкла, что бабушка Риппер живет в убогой и пожелтевшей квартирке в Пеште, где умер дедушка Риппер.

Рипперы были чудаковатым семейством и казались Софи выдуманными персонажами, она знала о них преимущественно по чужим рассказам, кто-то из них уже умер, как дедушка Риппер и его первая жена, а кто-то жил далеко, как бабушка Риппер и тетя Роза, которую Софи видела всего раз, или как пресловутая Buena Tante, та вообще жила не в Венгрии и была то ли покойной сводной сестрой Камиллы, то ли ее заграничной теткой. Софи смутно помнила смешливую чужеземную гостью в щегольском и пестром наряде, с толстыми руками, всю в украшениях, как смутно помнила все, что было до переезда в Буду.

О двух сводных братьях матери — оба жили в Будапеште — Софи в основном слышала, что люди они маленькие, невезучие, неудачники.

Дядек Софи видела раз-другой в год. Визиты к материной родне всегда оставляли у нее особое ощущение: она словно переносилась в другую жизнь, как если проводила день с горничной и ее кавалером. К дядькам Софи с матерью ездили на трамвае, мать одевалась проще обычного. Объясняла Софи, что они едут к дяде Яни или дяде Эмилю, чтобы сделать им приятное. Оба всегда спрашивают о Софи и хотят ее видеть. Мать понимала, что дочери скучно в гостях у взрослых, и обычно придумывала отговорки, но постоянно отнекиваться не получалось. Мать деликатно объясняла Софи, что, навещая дядек, та делает одолжение и им, и ей — чтобы дядьки не обиделись на сестру.

То были одни из редких случаев, когда Софи в обществе матери не испытывала неловкости. Мать и дочь едут в трамвае: эта картинка из учебника казалась Софи правильной и одновременно праздничной, поскольку визиты к дядькам были редки. Софи смотрела на мать — как та выбирает место, как оплачивает проезд — и дивилась новизне, инаковости ее мельчайших жестов: дома Камилла была совершенно другой. Сейчас она мило беседовала с дочерью, словно они всегда ладили превосходно. Софи мучила совесть: что, если мать и впрямь всегда такая милая, а все остальные, в том числе и Софи, несправедливы к ней, не видят ее настоящую.

Дядьки вели себя не как родственники — так, будто она член их семьи и все они чрезвычайно важны друг для друга, — а как посторонние люди, которых можно любить или не любить и с кем мы обычно вежливы.

Дядя Яни был невысокий, с лохматой седой шевелюрой и старомодными усами, и весь какой-то угрюмый: казалось, морщины тревоги бороздят не только лоб его, но и плечи. Жена у него была очень крупная, добрая и с виду беспомощная; больше всего Софи поражало и ужасало, что у такой толстухи не может быть детей. Жили они очень бедно: одна-единственная комнатенка с тахтой, столом, стульями и буфетом, — тесно и удручающе чисто. Чтобы попасть в туалет, нужно было идти через двор, и неизвестно, имелась ли у них кухня. В буфете за стеклом стояла вазочка с фруктами, жена дяди Яни ставила ее на стол и просила Софи угощаться. Наверное, это была их единственная еда и они берегли ее для гостей. Софи кусок в горло не лез. Но тетя Марта брала яблоко и, натерев о рукав до блеска, виновато протягивала Софи — наверное, боялась, что Софи хочет чего-то другого, такого, чего нет в доме. Софи хватала яблоко и принималась его грызть — сосредоточенно, с преувеличенным удовольствием, стараясь не обнаружить, как неуютно ей под взглядом тети Марты. Мать с дядей Яни разговаривали о финансах. Софи притворялась, будто не слушает разговор, иначе вышло бы неудобно: ведь ее отец помогал дяде Яни деньгами, а ей об этом знать не положено. В некотором смысле Софи оставалась один на один с женой дяди Яни, которая смотрела на нее так странно, пристально и беспомощно, с такой завистью и тоской. Софи знала: тетя Марта очень несчастна из-за того, что у нее не может быть детей, об этом говорили все, а тут Софи, ребенок, но не ее ребенок, сидит и ест яблоко, которое ей дала тетка; от всего этого Софи было неловко.

Когда они наконец выходили на улицу, мать говорила: люди они хорошие, добрые, такие бедные и несчастные, и благодарила Софи за примерное поведение. А потом они ехали на трамвае в кофейню на берегу Дуная и пили какао с пирожным.

Дядя Эмиль, холостяк, был совсем не похож на печального и робкого дядю Яни: полнокровный, живой, золотые зубы так и сверкают; с матерью Софи он обсуждал сплетни и денежные дела. Встречались обычно в кафе. Дядя Эмиль всегда держался непринужденно, и жилось ему явно привольно, судя по тому, как он откидывался на спинку кресла, как взмахом руки подзывал официанта или смеялся над очередным тухлым дельцем. Даже если работа не ладилась, не приносила барыш (а дядя Эмиль не притворялся, будто все у него хорошо, и ничем особенно не восторгался), все равно жилось ему привольно. Его светло-серые глаза перебегали с предмета на предмет или глядели проницательно и остро. У него не было такого затравленного, смущенного взгляда, как у Ландсмаинов. И дядя Яни, и дядя Эмиль отличались от братьев ее отца и не придавали родственным чувствам избыточного значения — наверное, им просто было любопытно раз-другой в год увидеть Софи. Они во всем походили на обычных людей, и Софи с трудом верилось, что они евреи.

Дядю Фрица, маминого брата по отцу и по матери, навещать не было нужды, он не интересовался ни Софи, ни вообще родными. Но Софи знала о нем больше, чем о всех прочих дядюшках Рипперах, поскольку отец частенько его поминал и живо передразнивал дядю Фрица, как тот в элегантном импортном твидовом костюме, в бриджах и кепке — не иначе возомнил себя английским герцогом, — с жесткошерстным фокстерьером на красном поводке прохаживается по corso. Дядя Фриц разговаривал с деланым иностранным акцентом. Дядя Фриц олицетворял собой все черты, которые отец Софи считал смехотворными. Даже изобразить дядю Фрица у папи толком не получалось. Если Софи просит купить ей жесткошерстного фокстерьера, значит, она вся в дядю Фрица. Если она говорит, что хочет выйти замуж за принца Петра Югославского [122] или пойти служить в британский флот, значит, она в дядю Фрица. Случись ей выразить недовольство тем, что она считала вульгарным, унылым, скучным, бессмысленным или уродливым, это в ней говорил дядя Фриц: отец доставал его фотографию. Вообще-то, заключал отец, дядю Фрица следует пожалеть. Мать одевала его как девочку, до двенадцати лет он носил золотые кудри до пояса, вот и сошел с ума. Он был врач, дерматолог. Мать однажды водила к нему Софи. У нее на локте шелушилась кожа, и они решили спросить дядю Фрица, что с этим можно сделать. Они сидели в узкой приемной с другими людьми. Человеку, который считает себя аристократом, думала Софи, наверное, грустно смотреть на чужие прыщи и сыпь. Когда появился дядя Фриц в белом халате, образ его менялся каждые десять секунд. Вот Софи видит сумасшедшего с треугольным лицом, в очках с толстыми стеклами. Вот перед ней моложавый мужчина с пухлыми губами. Тощий, но веки и губы мясистые. Зубы приоткрыты в легкой усмешке, точь-в-точь как у Чарли Чаплина. Человек с голубыми глазами, которые ее не видят. Уверенные, проворные руки. Он осматривал ее локоть в приемной. Тут все просто, сказал он, могу сделать прямо сейчас. Он разговаривал очень быстро, взгляд его где-то блуждал. Мать ответила, что им надо сперва обсудить это дома. Приятно выйти от доктора так, чтобы тебя не кололи и не прижигали. И дядя Фриц не грустит. Он чуть-чуть усмехается.

122

Петр II Карагеоргневич (1913–1970) — последний король Югославии, правил с 9 октября 1934 по 17 апреля 1941 года (формально — до 19 ноября 1945 года).

* * *

В БУДАЙСКОМ ОСОБНЯКЕ ее мать толком и не жила. Он не стал ее домом, хоть ей отвели самую красивую комнату с окном в сад. И когда они в первый раз сшибали с деревьев грецкие орехи, матери с ними не было. Она приходила и уходила, как гостья. Когда она была в доме, на всех нападала тоска. Софи не знала, где мать живет во время отлучек, однако порой мельком видела настоящую жизнь матери вдали от дома. Но лишь мельком: мать с кавалером в купальнях, на горнолыжном склоне, катаются на машине в сельской местности, даже дни напролет; и все же о жизни ее Софи знала лишь то, что можно увидеть мельком, и понимала, что ей там не место, ей не стать частью этой жизни, ее присутствие всё только портит. Как бы любезно с ней ни обходились, Софи остро ощущала и прелесть материной жизни, и то, что ее, Софи, присутствие все портит.

Взгляд мельком и сквозь экран естественной зависти, одиночества, досады, ощущение, будто ее исключили из пьесы, написанной для двоих, где для дочери не нашлось роли — по крайней мере, такой, на которую Софи согласилась бы; и все же романы матери казались ей очаровательными. Чем любезнее были материны ухажеры, чем внимательнее, сдержаннее, деликатнее, чувствительнее к ситуации, тем отчаяннее Софи в них влюблялась, тем сильнее ей приходилось притворяться ребенком.

Во время поездок по городу и за городом внимание ее занимали пейзажи. В купальнях, на лыжных склонах она не могла проделывать изящные трюки, как мать: нырять, плавать австралийским кролем, грациозно разворачиваться на лыжах. В этом царила мать, Софи за ней не угнаться, зато она умела больше и могла делать это дольше, быстрее: прыгать с высоких камней, скатываться с обледеневших или подтаявших склонов, которых искусные лыжники избегали. Пока мать с ухажером отдыхали или прохлаждались, Софи для общего блага оставалась в воде или на снегу. Ей нравилось наблюдать за такою вот жизнью матери, разве что эта жизнь была уж очень досужей — слишком часто они пили чай и вино, слишком долго нежились в шезлонгах. Софи было скучно. Но ведь она и не такая, как мать. Та подтрунивала над мужчинами, которые ухаживали за нею, обращалась с ними жестоко, снисходительно, жеманно; Софи это оскорбляло. Мужчины были любезные, симпатичные, зачем тогда мать с ними встречается и флиртует, если они ей настолько противны? Может, именно это имела в виду бабка, когда говорила о дурных женщинах? Софи никогда не станет такой.

Если мать с кем-то бывала счастлива, она совершенно менялась, и менялся весь мир, становился мягким, тихим и нежным. Не то чтобы мать обходилась с Софи ласковее или добрее. Нет, она словно бы очень смутно сознавала, что рядом дочь, порой и откровенно забывала о ней, а когда наконец замечала, получалось неловко: материн голос фальшиво звенел. Чаще всего Софи игнорировали — и мать, и ее ухажеры. Ощущение новое, непривычное, удивительное и пугающее: мать не обращала внимания на Софи, ничего от нее не требовала и ни в чем не винила. Казалось, обе достигли прежде неведомой им гармонии. Если мать, беседуя с ухажером, мимоходом гладила дочь по щеке или сажала к себе на колени, Софи принимала это как нечто естественное. Не то что дома, где мать устраивала из этого целое представление. Такая естественность была по нраву Софи.

Ее смущало, что мать так меняется, так смягчается, отстраняется от нее и кажется настоящей красавицей; Софи знавала и другую мать, ту, что заперта в особняке со своею ужасной дочерью и мужем, который не воспринимает ее всерьез — или воспринимает как пациентку. В других комнатах были другие лица, улыбки и голоса. Дома Софи наблюдала, как мать умывается. Она стояла в шелковых панталончиках, склонившись над раковиной, и плескала водой на руки, лицо и грудь. Софи вспоминала, как отец говорил, что наблюдать за Камиллой — чистое удовольствие, у нее изящные плечи, идеально округлые груди. Меж приемами пациентов заглядывал отец. Софи поражалась его голосу, до того он был хриплый, немелодичный; таким шутливым, делано-ласковым тоном, подражая простолюдинам, отец обращался к собаке. И читал тот же глупый стишок, что и собаке, те же бессмысленные слова. «Отчего растолстел Пайташ?» Далее перечислял всякие вкусности. Заканчивался стишок так: «Оттого, что хозяин любит». Собака этот стишок обожала, заваливалась на спину, вытянув лапы в воздух, и пускала слюни, а папи ритмично похлопывал ее по белому животу. Папи и с Софи проделывал то же самое, ей никогда это не нравилось, а сейчас он похлопывал мать по заднице, как собаку по животу. Мать подыгрывала ему, а после смеялась над ним, потому что он зануда. На лыжной базе с матерью и Золтаном Витези, ее любовником, все было совсем иначе, Софи не понимала почему, но вряд ли из-за нее, поскольку ей казалось, будто у нее что-то отняли, а что именно, не знала. И отец не знал, потому что у него этого никогда и не было. У матери было, но она вечно твердила Софи, что ее отец добрейший и милейший человек на свете. И она любит его больше всех. Никто не любит Софи так, как он, даже я, говорила мать со слезами и с таким чувством, что Софи невольно верила ей. С отцом она разговаривала другим тоном, ласковым и жеманным, переходящим в сюсюканье, отец терпеть не мог этот тон. Отец осуждал мать, и Софи вынуждена была принять его сторону. Она радовалась, что у матери есть обожатели и такой замечательный друг, как Золтан. Что бы ни говорила мать, как бы ее ни честили — мол, плохая жена и мать, — Софи чувствовала, что ее мать обманули, отняли у нее ребенка. И радовалась, что у матери есть любовник. Мысль о том, что мать одинока, что в доме ей места нет, была невыносима.

Поделиться с друзьями: