Рецепт наслаждения
Шрифт:
Весна
Запеченный барашек
Весна, наиболее благоприятная пора для самоубийств, является также превосходным временем года для повара. Хотя, признаюсь, я не раз задавался вопросом: не может ли случиться, что как Тернер [98] придумал закаты, так и Т. С. Элиот [99] сочинил сезонный всплеск количества людей, желающих покончить с собой, и до публикации его «Бесплодной земли» апрель сам по себе был вполне безобиден. Но тем не менее апрель если и не был жесточайшим из месяцев раньше, несомненно является таковым теперь. И эмпирическим подтверждением выверенности самоубийств относительно времен года может служить поступок Мэри-Терезы, которая, очевидно доведенная до безумия осознанием собственной вины, бросилась в реку с Нового моста морозным пасхальным утром на следующий день после ее разоблачения. Ее тело было так нагружено камнями (булыжниками для мощения мостовой, украденными или позаимствованными с ремонтируемой улицы около Сен-Шапель на острове Сите), что полицейские, принесшие это известие, двое бравых молодых жандармов, даже не запыхавшись, поднявшиеся к нам на четвертый этаж, были удивлены тем, что она смогла добраться аж до этого знаменитого моста, неся с собой паяную сумку камней, которую несчастная впоследствии привязала к себе, не говоря уже о том, что самоубийца сумела перебросить себя и свой груз через поручни. «Выносливое деревенское племя» – как заметил мой отец, не часто ошибавшийся в людях принимая ее на работу.
98
Уильям Тернер (1775–1851) – английский художник.
99
Томас Стернз Элиот (1888–1965) – английский поэт.
И все-таки те же самые факторы, которые делают весну трудным временем для страдающих маниакально-депрессивным психозом, для людей пожилых, измученных неприятными воспоминаниями и слабых, делают этот период чудесным для всех, кто может поздравить себя с тем, что ему повезло и он сумел пережить зиму. И пожалуй, именно эта составляющая – это возрождающееся, торжествующее, самодовольное, стремящееся к победе, оскорбительное здоровье весны парадоксальным образом истощает людей, относящихся к вышеупомянутым типам, равно как обитание в прекрасном краю и замечательная погода могут лишь подчеркнуть и усилить личное страдание, давая своей жертве понять, чемуона не в состоянии соответствовать. Как заметила моя юная подруга `a propos [100] своего отказа от доходной должности в университете Южной Калифорнии: «Двести пятьдесят солнечных дней в году – а что, если все равно будешь чувствовать себя несчастным?» Возможно, все дело лишь в том, что неудачник – всегда неудачник, а весна – именно то время, когда неудачникам приходится липом к лицу сталкиваться со своей никчемностью, своей безнадежностью. Остальные да возрадуются (как гласит Ветхий Завет), когда солнце выйдет, как жених из брачного чертога своего.
100
По поводу (фр.).
Подходящая для этого времени года пища – боевая, энергичная, полнокровная.
Молодой барашек, ягненок – именно это мясо наиболее тесно связано в христианской традиции с идеей насилия и жертвы. Действительно, даже самым крепким из нас, самодовольных современных язычников, случалось испытывать легкий приступ отвращения, представляя себе утвердившегося в вере, «омываемого в крови агнца». (Интересно, какой бы оказалась мифологическая сила этого образа, если бы очищающим веществом была, скажем, тушеная фасоль?) И конечно, тревожно-волнующий буквализм христианских образов на редкость отчетливо проявляется в практике поедания барашка на Пасху. Нет, ну подумайте сами. Это особенно неуместный обычай, если не забывать многовековой связи баранины с землями, над которыми властвует ислам. Ибо баранина была изначально основной пищей кочевых племен, которые предпочитали готовить еду в курдючном сале и обожали обжаривать своих подопечных на открытом огне, наткнув их на сабли. Можно представить себе, как сам Чингисхан прислушивается к блеянию завтрашнего ужина в поле около своей юрты, стоя под огромной, усыпанной звездами небесной ареной среднеазиатских равнин, и впервые начинает чувствовать на плечах бремя лет… Связь баранины с исламом возрастала по мере становления кулинарного искусства стран Ближнего Востока, породившего такие блюда, как непревзойденно нежный и аппетитный инмос, для которого баранину тушат с кислым молоком и тмином, должно быть, намеренно извращая древнееврейский запрет относительно варки козленка в молоке матери его. Эта связь была очевидна и в исламизированной и заново христианизированной Испании, где излишней привязанности к ягнятине (с ее религиозными и расовыми ассоциациями) было достаточно, чтобы незадачливым гурманом заинтересовалась инквизиция; она прослеживается вплоть до современной Британии, где освященное временем единение религии и кулинарии по-новому прославляется в восхитительном разнообразии удобно расположенных заведений с большими окнами, где подают кебаб, причем немало замечательных экземпляров имеется и неподалеку от моего pied-`a-terre [101] в Бэйсуотере.
101
Пристанище (фр.).
Подъем животной радости, сопровождающий приближение весны, есть отчасти, несомненно, ликующий мятеж нашего животного естества; исхудавший за зиму зверь проскальзывает сквозь прутья своей зимней клетки. Многие представления о приливе жизненных сил, ускоренном биении сердец и так далее справедливы в самом буквальном смысле. Я сам в это время года, едва запах воскресающей флоры впервые щекотал мне ноздри, будто вырастал на пару дюймов. Отец доставал унизительно-ветхое серое шерстяное облачение – штаны и кофту, ископаемого предка современного спортивного костюма – и отправлялся на первую в этом году, еще неуверенно-шаткую прогулку на велосипеде. Шляпки моей матери вдруг, будто в результате некоей химической реакции, таинственным образом меняли расцветку. Мой брат, верный своим фиглярским привычкам, утверждал, что его свалила с ног сезонная мигрень (в общем здоровый и крепкий, более того, непристойно пышущий здоровьем, он позволял себе этот ежегодный приступ недомогания.) И одновременно некое странное перевозбуждение неожиданно находило на Миттхауга. Он был «исправившийся» алкоголик – я постепенно собрал информацию об этом по кусочкам, как это бывает в детстве: из пауз, элизий, умолчаний и этого смутного ощущения, что что-то не совсем в порядке, которое дети так мгновенно замечают внутренним чутьем (кстати, это одна из причин, почему нас, взрослых, дети зачастую пугают). Его обычно приподнятое настроение переживало сезонный спад в середине декабря. Может быть, для норвежца первый снег был слишком осязаемым свидетельством неотвратимо надвигающейся настоящей зимы: клаустрофобическая меланхолия сходящего на нет года (Скандинавская зима, со своим почти физическим ощущением замкнутости, которое она навязывает душе, не может не играть своей роли в скандинавской манере депрессивного, скорбного пьянства, в которое северяне впадают, как в спячку) Но когда приходила весна, Миттхауг разительно оживлялся, и к нему возвращалось его обычное, почти маниакальное благодушие. Его ненадежная трезвость с парадоксальными приступами приподнятого настроения была чем-то вроде обратной реакции на то, каким он мог бы быть, если бы напился. И, поскольку для любого истинно запойного пьяницы опьянение есть нормальное состояние, а отсутствие такового – исключение, трезвый, наш повар был, пользуясь на редкость подходящим к случаю устойчивым выражением, «не в себе».
Поэтому весна неизбежно, уже одним тем, что воплощала в себе видимую метафору возрождения, роста, рождения и воскрешения, должна была получить связь со всеми сферами творения и расцвета. Это особенно верно по отношению к художнику, который так тесно соприкасается с ощущением зарождающейся и распускающейся жизни, робкого предчувствия, постепенно разрастающегося до размеров экстатического восприятия не-совсем-уверенности, с неистовой непредсказуемостью, характерной для тех оригинальных маленьких пакетов, что, будучи брошены в воду, таким поразительным и сверхъестественным образом превращаются в полностью надутые, оборудованные и снабженные всем необходимым спасательные плоты.
И именно в это время года, в один прекрасны день, пообедав классическим, от души приправленным чесноком окороком с фасолью, приготовленным своими собственными руками в Норфолке, в коттедже, который и теперь является основным моим обиталищем, я впервые смутно увидел художественный проект, которому предстояло перерасти в дело всей моей жизни. Лучи внутреннего света вдохновения были настолько неярки и мимолетны, что лишь самые чувствительные и тонко настроенные инструменты восприятия могли обнаружить их присутствие, доступное только самому острому ночному зрению, какое можно себе вообразить, подобно свету, отбрасываемому в глубокой пещере не фонариком или свечой, но волшебным свечением разлагающегося мха.
– Я прогуливался по саду после обеда, – не так давно вспоминал я, отвечая на вопросы некоего интервьюера, когда мы вместе в молчаливом согласии наслаждались изысканной гармонией апатичной прогулки между яйцевидной формы клумбами в том самом саду. – Ивовые пряди наливались зеленью. Дул легкий ветерок. И мне вдруг пришло на ум, что сад является метафорой искусства, которое, согласно замыслу автора, не должно казаться таковым.
– Не уверена, что понимаю, о чем вы, – сказала моя очаровательная собеседница с притворной наивностью и коварством маленькой шалуньи, уже тогда проявляя свое умение наводить меня на нужную тему и выведывать ход моих мыслей, – умение так необходимое личному секретарю или Босуэлу, – не то чтобы она сама хоть чем-нибудь (и менее всего внешне) походила на этого тучного, беспринципного шотландского журналиста. При разговоре она наклонялась вперед и смотрела на меня снизу вверх, чуть склонив головку, сквозь тонкую завесу спутанных ветром светлых волос, что увеличивало волнующую силу ее взгляда точно так же, как движения легкого летнего платья усиливают, плавно перетекая и одновременно скрывая и открывая глазу, совершенную форму и чувственное сияние женской ножки. Глаза у нее были карие (у всех карие глаза), но с зелеными, похожими на тигровые полосы, бликами.
– Мои мысли в последнее время вращаются вокруг связи между садовым искусством и более общими принципами эстетической идеологии, – отвечал я в присущей мне чопорной-но-с-хитрецой-и-не-без-нотки-чувственности манере. – Центральной идеей создания сада является воссоздание образа природы при помощи высочайшего уровня искусственности, не позволяя при этом наблюдателю в полной мере догадываться о присутствии здесь искусства. Точно так же сад камней в дзенском храме в Киото производит такое сильное впечатление благодаря собственному отсутствию. Это не столько «чем меньше, чем лучше», – надеюсь, вы простите мне мой иронический взмах пальцами в воздухе, [102] – но в том, что меньше и естьлучше, мы имеем дело с максимализацией намеренного опущения.
102
Французы показывают кавычки в разговоре, поднимая вверх руки с согнутыми указательными и средними пальцами.
Белизна цветочных лепестков, чистота возлюбленной, имманентная весна.
– Я не совсем понимаю, какое это имеет хоть к чему-нибудь отношение, – сказал мой отважный эмпирик. К этому моменту мы уже стояли неподвижно; я побудил ее двинуться дальше, держа руку в полудюйме от ее локтя и указывая бровями в направлении клумб с геранью.
– Ах, но какое хоть что-нибудь имеет отношение хоть к чему-нибудь? – произнес я тоном настоящего мошенника с континента. – Именно тем иссушающе жарким днем я впервые всерьез задумался об эстетике отсутствия, о лакунах. Модернизм внушил признающему свою ответственность создателю, что некоторые пути в искусстве ему уже заказаны. Писать, как X., рисовать, как Y, создавать такую музыку, как Z., – да ведь это одно уже свидетельство несостоятельности, нежелания занять значительное место в искусстве настоящего.
От этой мысли легко перейти к осознанию, что значимость художника, мера его таланта и его достижений – геодезическая съемка, позволяющая оценить высоту конкретной груды камней, – это как раз то, что кажется ему невозможным, невыполнимым, недоступным, запретным, недостижимым, закрытым для него тем, в чем ему отказано. Человека искусства следует оценивать, основываясь на том, чего он не делает: художника – по брошенным и неначатым полотнам, композитора – по протяженности и насыщенности его молчания, писателя – по отказам публиковать свои произведения или даже запечатлевать их на бумаге. Быстро приходишь к пониманию, что важнейшей частью oeuvre [103] любого художника является работа, о которой он понимает, что браться за нее уже невозможно.А к тем художникам, что слепо вступают на эти окутанные тьмой невежества дороги посредственности, невозможно испытывать ничего, кроме брезгливого, смешанного с жалостью презрения, какое испытал бы великий кулинар, бежавший в чужой одежде от революции, путешествующий инкогнито, вынужденный остановиться на деревенском постоялом дворе, становиться свидетелем того, как хозяйка явно губит свою стряпню, передержав ее на огне из-за неосведомленности об элементарных методах готовки: говядина у нее обуглилась, суп водянистый с комками, овощи вялые, гигиена в зачаточном состоянии. Однако он не может продемонстрировать свои знания, поскольку тогда будет узнан и лишится жизни. Так некогда невежество маркиза де Шамфора, убегавшего от Французской революции, привело его обратно – в тюрьму и на гильотину (он проговорился, что для омлета требуется дюжина яиц). Таким образом, творения художника, созданные им в полномсмысле этого слова – те, что он наиболее тщательным образом продумал и понял, – это те творения, которые он и не пытается осуществить. Художник живет с идеей, дает ей кров, исследует ее, проверяет до тех пор, пока не находит причину, почему эту идею невозможно воплотить. И тогда, несомненно, он понял ее более полно, он в более истинном смысле создалее, чем его менее умный Doppelg"anger, [104] который фатально и беспечно совершает наивную, и конечно, очаровательную, но все-таки идиотскую ошибку, на практике доверяя свои мысли бумаге, холсту или фортепиано.
103
Труд (фр.).
104
Двойник (нем.).
– Ага, – сказал мой восхитительный инквизитор, пытаясь изобразить равнодушие и безразличие, что острому взгляду только еще яснее открывало ее нарастающий взволнованный интерес, – но в чем тогда различие? То есть, каким образом кто-то узнает о книгах, которые ты не пишешь, о скульптурах, которые ты не лепишь, и так далее? Чем это все отличается от того, чтобы просто просиживать задницу?
Я принял этот вопрос как верное доказательство того, что наши мысли текут в одинаковом направлении.