Руны судьбы (Осенний Лис - 5)
Шрифт:
– Проклятие, - Родригес опустился перед ним на колени.
– Как же ты так?.. Как же ты, hombre... Ну, как же ты так?!
– Не бяжется здесь чего-то, - мрачно заявил Хосе-Фернандес.
– Ведь не стреляли же б него из пули-то, так, одна бидимость, а глянь-ка - помер... Не иначе, и бпрямь колдобанье.
Как всегда в минуты острого душевного волненья каталонец путал "б" и "в". Смеяться над этим никто не решился. Мануэль угрюмо молчал. Молчала и пленённая девица.
Санчес между делом основательно пошарился по сундукам, под нарами, стащил с полки большущий железный фонарь, потряс его - проверить, есть ли там масло, удовлетворённо кивнул и вознамерился забрать с собой.
– Санчес, - необычно холодно сказал Родригес.
– А?
– Поставь его. Зажги и поставь на стол. И ничего не трогай в этом сатанинском гнезде.
– Какого дьявола, Аль! Я же только...
– Поставь, я сказал!
– рявкнул тот.
– Хватит нам одного Анхеля! Вообще, нельзя здесь брать ничего! Здесь надо всё пожечь, - решительно подвёл он итог и с отвращеньем сплюнул на пол.
– Как следует прожарить это место. Это добром не кончится, если всё как есть оставить.. Аду - адово, огонь - огню. Я прав или не прав, святой отец?
– Пожалуй, прав, - согласился тот.
– Что же вы тогда тут кашу жрали? А?
– спросил его Хосе-Фернандес.
Родригес побледнел, как будто лишь сейчас об этом вспомнил, бросил алебарду на пол, зажал руками рот и выскочил наружу.
Брат Себастьян покачал головой и повернулся к Санчесу, который оказался крепче нервами.
Или желудком.
– Неплохо было бы заполучить какие-нибудь доказательства волшебства, сказал монах.
– Вот что, друг Алехандро, собери-ка вон с той с полки все эти штуки, только осторожно, не уколись: с алхимика вполне могло бы статься напитать их каким-нибудь ядом... Остальное... Да. Пожалуй, сам дом надо сжечь. А ты что скажешь, Томас?
Молодой монах кивнул. Он до сих пор пребывал в каком-то полусне и ничего не говорил.
Воцарилось молчание. Слышно было, как на улице тошнит Родригеса. Все теперь смотрели на Мануэля, точнее, на его оружие - изящный меч, полуторный, похожий на кончар.
– Чего вы на меня все так уставились?
– угрюмо набычился Мануэль. Меч не отдам: это мой трофей, мои деньги. И потом, сталь - всегда сталь; хорошему оружию всё равно, кому служить.
Возражений не последовало.
Травник, однако, и вправду исчез бесследно, только на пороге хижины валялись ножны от меча. Мануэль подобрал их и после недолгой возни с подгонкой ремешков приладил у себя на поясе. Памятуя речи Смитте, четверо испанцев и немец осмотрели всё вокруг, ища следов, которые упоминал сумасшедший толстяк, но было темно, да и снег вокруг был так истоптан ими же самими, что разглядеть что-либо было затруднительно.
– Как бы то ни было, а этот Смитте говорит правду, - сказал Мануэль. Кто-то был здесь и унёс с собою тело. С такими ранами не ходят, я своё оружие знаю. Когда я брал его меч, этот парень был мёртв, как гентская ветчина.
– Но не улетел же он!
– Может, это тот летучий ублюдок его утащил?
– предположил Родригес и посмотрел в затянутое дымкой небо.
– Кстати, что это была за тварь?
– Не знаю, - Мануэль покачал головой.
– Похож на человека. Маленький, пухлый, лицо щекастое, как груша. Наверное, какой-то местный el duende. [Букв. "Дух места", домовой (исп.)] Я его почти не разглядел, а вы?
– Разглядели бы, тогда б не спрашивали... да...
– Да разбе он летал?
– поскрёб в затылке Хосе-Фернандес.
– Летать могут только ангелы. И птицы. Не походил же он на ангела! Наверное, скачался на берёбке с дереба, бсего-то и делоб. Берёбку надо поискать...
Верёвки, тем не менее, не нашли. Зато нашли те самые два башмака и шляпу. И шляпа и башмаки оказались чудовищно тяжёлыми. Мануэль залез ладонью внутрь, пощупал, взрезал ножом и отодрал подкладку.
– Глядите-ка, святой отец!
– позвал он, поворачивая башмак к лунному свету.
– Да тут свинец внутри! Фунта по два в каждом, не меньше.
Все по очереди подержали ботинок в руках.
– Бесовщина какая-то... Зачем это ему было нужно?
– Надо бы девку спытать, - сказал Киппер.
– Вдруг она чего расскажет.
– Расскажет, дожидайтесь, - буркнул Санчес.
– Вон какие зенки бесстыжие. Упрямая... Я эту породу знаю. Помню, у меня была такая. Мы тогда стояли лагерем в северной Гранаде...
– Дурак ты, Алехандро. Дурак, и сын дурака.
– Это почему это я - дурак?
– В пыточных подвалах все говорят.
– Родригес сплюнул на снег, достал из кармана жгут кручёного табака, с отвращением посмотрел на него и засунул обратно. Вздохнул.
– Нет, но Анхель, Анхель... Кто ж мог его так зацепить? Мануэль!
– окликнул он арекбузира.
– А ты точно уверен, что не промахнулся?
– Уверен, - мрачно отозвался тот.
– А если ты... ну, в смысле, если это ты Анхеля...
– Альфонсо, ты с ума сошёл: не мог же я пробить навылет эту халупу!
Родригес почесал в затылке.
– Да, пожалуй, что не мог...
Солдаты ещё раз обыскали хижину, не нашли в ней для себя ничего ценного, разломали пару лежаков, связали из них носилки, уложили сверху труп
Анхеля, взгромоздили всё это дело на плечи и двинулись прочь. Тащить на верёвке пленницу доверили Михелю. Заночевать в проклятой хижине даже никто и не помыслил.
Ночь расцвела горячим заревом пожара.
А когда они под утро добрались до первого распадка и разбили лагерь, то погасло и оно.
* * *
В этом городе цвет, и свет фонарей,
Всё готовит на подвиг, на войну.
В этом месяце дождь ложится на снег
Грохот барабана рождает тишину...
Злобный дождь оплакивал кончину февраля и моросил, почти не переставая. Нудно моросил - сопливо, холодно и грязно. Три дня пути спутались для Ялки в серую кудель разбитых ног,затёкших рук, холодной сырости, солдатской ругани и пустоты. В первую очередь - пустоты. Сил сдерживать её у Ялки больше не было. Тот, ради кого она жила и заставляла себя жить, был уничтожен. Неизбежное свершилось. Пустота проклюнулась, прорвала оболочку, вылезла, как майская гусеница, ощеривая чёрные крючки зубов, и принялась въедаться в душу, как в зелёный, только-только распустившийся листок.
Такое уже было. Сначала - мама, потом - семья...
Потом - она сама.
Потом был травник, рядом с которым Ялка снова захотела жить.
Но теперь всё было кончено. Совсем. Сплющенный талер из ствола испанской аркебузы убил не только травника и белокурого солдата. Он убил и её.
Только умирала Ялка в сто раз медленней и в десять раз больней. Поэтому ей было всё равно, что с нею будет и куда её ведут. Она шла в никуда. Губы её шевелились.
Здесь луна решает,
какой звезде сегодня стоит упасть.
Здесь мои глаза не видят, чем она больна.
Моё тело - уже не моё,
только жалкая часть,
Жалкая надежда.
Но во мне всегда жила - Истерика!
Какое дикое слово, какая игра,
Какая истерика...
Холодные слова слагались в строки.
Никогда она не билась, не срывалась, не кричала, даже если было плохо и ужасно. Ялкина истерика была другая. Она словно бы проваливалась в бездну, в ту ужасную немую бездну за спиной, дыхание которой Ялка ощущала и раньше, и теперь, и с каждым днём - всё сильней. На несколько коротких месяцев дыра эта как будто бы закрылась пониманием любви и радости обретения друга, но теперь боль вновь душила и давила, ударяла вглубь. Ялка плакала почти непрерывно, глухо и беззвучно, как она всегда привыкла плакать, чтоб не разбудить ночами сводных братьев и сестёр...