ЖАНРЫ

Русская поэзия начала ХХ века (Дооктябрьский период)
Шрифт:
5
Умный слушал терпеливо Излиянья дурака: «Не затем ли жизнь тосклива, И бесцветна, и дика, Что вокруг, в конце концов, Слишком много дураков?» Но, скрывая желчный смех, Умный думал, свирепея: «Он считает только тех, Кто его еще глупее, — «Слишком много» для него… Ну а мне-то каково?»
6
Дурак и мудрецу порою кровный брат: Дурак вовек не поумнеет, Но если с ним заспорит хоть Сократ, — С двух первых слов Сократ глупеет!
7
Пусть свистнет рак, Пусть рыба запоет, Пусть манна льет с небес, — Но пусть дурак Себя в себе найдет — Вот чудо из чудес!

<Между 1909 и 1910>

Читатель

Я знаком по последней версии С настроением Англии в Персии И не менее точно знаком С настроеньем поэта Кубышкина, С каждой новой статьей Кочерыжкина И с газетно-журнальным песком. Словом, чтенья всегда в изобилии — Недосуг прочитать лишь Вергилия, Говорят: здоровенный талант! Да еще не мешало б Горация — Тоже был, говорят, не без грации… А Шекспир, а Сенека, а Дант? Утешаюсь одним лишь — к приятелям (Чрезвычайно усердным читателям) Как-то в клубе на днях я пристал: «Кто читал Ювенала, Вергилия?» Но, увы (умолчу о фамилиях), Оказалось — никто не читал! Перебрал и иных для забавы я: Кто припомнил обложку, заглавие, Кто цитату, а кто анекдот, Имена переводчиков, критику… Перешли вообще на пиитику — И поехали. Пылкий народ! Разобрали детально Кубышкина, Том шестой и восьмой Кочерыжкина, Альманах «Обгорелый фитиль», Поворот к реализму Поплавкина И значенье статьи Бородавкина «О влиянье желудка на стиль»… Утешенье, конечно, большущее… Но в душе есть сознанье сосущее, Что я сам до кончины моей, Объедаясь трухой в изобилии, Ни строки не прочту из Вергилия В суете моих пестреньких дней!

<1911>

Из цикла «Невольная дань»

Там внутри

У меня серьезный папа — Толстый, важный и седой; У него с кокардой шляпа, А в сенях городовой. Целый день он пишет, пишет — Даже кляксы на груди. Подойдешь, а он не слышит, Или скажет: «Уходи». Ухожу… У папы дело, Как у всех других мужчин. Только как мне надоело: Все один да все один! Но сегодня утром рано Он куда-то заспешил И на коврик из кармана Ключ в передней обронил. Наконец-то… Вот так штука. Я обрадовался страсть. Кабинет открыл без звука И, как мышка, в двери — шасть! На столе четыре папки, Все на месте. Все — точь-в-точь, Ну-с, пороемся у папки — Что он пишет день и ночь? «О совместном обученье, Как вреднейшей из затей», «Краткий список книг для чтенья Для кухаркиных детей», «В Думе выступить с законом: Чтобы школ не заражать, Запретить еврейским женам Девяносто лет рожать», «Об издании журнала «Министерский детский сад», «О любви ребенка к баллам», «О значении наград», «Черновик проекта школы Государственных детей», «Возбуждение крамолой Малолетних на властей», «Дух законности у немцев В младших классах корпусов», «Поощрение младенцев, Доносящих на отцов». Фу, устал. В четвертой папке «Апология плетей». Вот так штука… Значит, папка Любит маленьких детей?

<1909>

Злободневность

Я сегодня всю ночь просидел до утра, — Я испортил, волнуясь, четыре пера: Злободневность мелькала, как бешеный хвост, Я поймал ее, плюнул и свез на погост. Называть наглецов наглецами, увы, Не по силам для бедной моей головы, Наглецы не поверят, а зрячих смешно Убеждать в том, что зрячим известно давно. Пуришкевич [167] … обглоданный, тухлый Гучков… О, скорее полы натирать я готов И с шарманкой бродить по глухим деревням, Чем стучать погремушкой по грязным камням. Сколько дней, золотых и потерянных дней, Возмущалась мы черствостью этих камней И сердились, как дети, что камни не хлеб, И громили ничтожество жалких амеб? О, ужели пять-шесть ненавистных имен Погрузили нас в черный, безрадостный сон? Разве солнце погасло и дети мертвы? Разве мы не увидим весенней травы? Я, как страус, не раз зарывался в песок… Но сегодня мой дух так спокойно высок… Злободневность — Гучкова и Гулькина дочь — Я с улыбкой прогнал в эту ночь.

167

Пуришкевич В. М. (1870–1920) — главарь черносотенных организаций, в том числе погромного «Союза Михаила Архангела».

<1910>

Из цикла «Лирические сатиры»

У моря

Облаков жемчужный поясок Полукругом вьется над заливом. На горячий палевый песок Мы легли в томлении ленивом. Голый доктор, толстый и большой, Подставляет солнцу бок и спину. Принимаю вспыхнувшей душой Даже эту дикую картину. Мы наги, как дети-дикари, Дикари, но в самом лучшем смысле. Подымайся, солнце, и гори, Растопляй кочующие мысли! По морскому хрену, возле глаз, Лезет желтенькая божия коровка. Наблюдаю трудный перелаз И невольно восхищаюсь: ловко! В небе тают белые клочки. Покраснела грудь от ласки солнца. Голый доктор смотрит сквозь очки, И в очках смеются два червонца. «Доктор, друг! А не забросить нам И белье, и платье в сине море? Будем спины подставлять лучам И дремать, как галки на заборе… Доктор, друг… мне кажется, что я Никогда не нашивал одежды!» Но коварный доктор — о, змея! — Разбивает все мои надежды: «Фантазер! Уже в закатный час Будет холодно, и ветрено, и сыро. И притом фигуришки у нас: Вы — комар, а я — бочонок жира. Но всего важнее, мой поэт, Что меня и вас посадят в каталажку». Я кивнул задумчиво в ответ И пошел напяливать рубашку.

<1909>

ИЗ КНИГИ СТИХОВ «САТИРЫ И ЛИРИКА»

(1913)

Из цикла «Бурьян»

В пространство

В литературном прейскуранте Я занесен на скорбный лист: «Нельзя, мол, отказать в таланте, Но безнадежный пессимист». Ярлык пришит. Как для дантиста Все рты полны гнилых зубов, Так для поэта-пессимиста Земля — коллекция гробов. Конечно, это свойство взоров! Ужели мир так впал в разврат, Что нет натуры для узоров Оптимистических кантат? Вот редкий подвиг героизма, Вот редкий умный господин, Здесь — брак, исполненный лиризма, Там — мирный праздник именин… Но почему-то темы эти У всех сатириков в тени, И все сатирики на свете Лишь ловят минусы одни. Вновь с безнадежным пессимизмом Я задаю себе вопрос: Они ль страдали дальтонизмом Иль мир бурьяном зла зарос? Ужель из дикого желанья Лежать ничком и землю грызть Я исказил все очертанья, Лишь в краску тьмы макая кисть? Я в мир, как все, явился голый И шел за радостью, как все… Кто спеленал мой дух веселый — Я сам? Иль ведьма в колесе? О Мефистофель, как обидно, Что нет статистики такой, Чтоб даже толстым стало видно, Как много рухляди людской! Тогда, объяв века страданья, Не говорили бы порой, Что пессимизм как заиканье Иль как душевный геморрой…

<1910 или 1911>

Пряник

Как-то, сидя у ворот, Я жевал пшеничный хлеб, А крестьянский мальчик Глеб Не дыша смотрел мне в рот. Вдруг он буркнул, глядя вбок: «Дай-кась толичко и мне!» Я отрезал на бревне Основательный кусок. Превосходный аппетит! Вмиг крестьянский мальчик Глеб, Как акула, съел свой хлеб И опять мне в рот глядит. «Вкусно?» Мальчик просиял: «Быдто пряник! Дай ишо!» Я ответил: «Хорошо», Робко сжался и завял… Пряник?.. Этот белый хлеб Из пшеницы мужика — Нынче за два пятака Твой отец мне продал, Глеб.

<1911>

Из цикла «Горький мед»

Хлеб

(Роман)

Мечтают двое… Мерцает свечка. Трещат обои. Потухла печка. Молчат и ходят… Снег бьет в окошко, Часы выводят Свою дорожку. «Как жизнь прекрасна С тобой в союзе!» — Рычит он страстно, Копаясь в блузе. «Прекрасней рая…» Она взглянула На стол без чая, На дырки стула. Ложатся двое… Танцуют зубы. Трещат обои, И воют трубы. Вдруг в двери третий Ворвался с плясом — Принес в пакете Вино и мясо: «Вставайте, черти! У подворотни Нашел в конверте Четыре сотни!!» Ликуют трое. Жуют, смеются. Трещат обои, И тени вьются… Прощаясь, третий Так осторожно Шепнул ей: «Кэти! Теперь ведь можно?» Ушел. В смущенье Она метнулась, Скользнула в сени И не вернулась… Улегся сытый. Зевнул блаженно И как убитый Заснул мгновенно.

<1910>

На Невском ночью

Темно под арками Казанского собора. Привычной грязью скрыты небеса. На тротуаре в вялой вспышке спора Хрипят ночных красавиц голоса. Спят магазины, стены и ворота. Чума любви в накрашенных бровях Напомнила прохожему кого-то, Давно истлевшего в покинутых краях… Недолгий торг окончен торопливо — Вон на извозчике любовная чета: Он жадно курит, а она гнусит. Проплыл городовой, зевающий тоскливо, Проплыл фонарь пустынного моста, И дева пьяная вдогонку им свистит.

<1913>

Из цикла «У немцев»

В Берлине

1
Над крышами мчатся вагоны, скрежещут машины, Под крышами мчатся вагоны, автобусы гнусно пыхтят. О, скоро будут людей наливать по горло бензином, И люди, шипя, по серым камням заскользят! Летал по подземной дороге, летал по надземной, Ругая берлинцев и пиво тянул без конца, Смотрел на толстый шаблон, убого системный, И втайне гордился своим выраженьем лица… Потоки парикмахеров с телячьими улыбками Щеголяли жилетами орангутангских тонов, Ватные военные, украшенные штрипками, Вдев в ноздри усы, охраняли дух основ. Нелепые монументы из чванного железа — Квадратные Вильгельмы на наглых лошадях, — Умиляя берлинских торгующих Крезов, Давили землю на серых площадях. Гармония уборных, приветствий, извинений, Живые манекены для шляп и плащей. Фабричная вежливость всех телодвижений, Огромный амбар готовых вещей… Продажа, продажа! Галстуки и подтяжки Завалили окна до пятых этажей. Портреты кайзера, пепельницы и чашки, Нижнее белье и гирлянды бандажей… Буквы вдоль стен, колыхаясь, плели небылицы: «Братья Гешвиндер»… Наверно, ужасно толсты, Старший, должно быть, в пенсне, блондин и тупица, Младший играет на цитре и любит цветы. Военный оркестр! Я метнулся испуганно к стенке, Толкнул какую-то тушу и зло засвистал. От гула и грохота нудно дрожали коленки, А едкий сплин и бензин сердце мое провонял…
2
Спешат старые дети в очках, Трясутся ранцы на пиджачках. Солидно смеются. Скучно! Спешат девушки — все, как одна: Сироп в глазах, прическа из льна. Солидно смеются. Скучно! Спешат юноши — все, как один: Один потемнее, другой блондин. Солидно смеются. Скучно! Спешат старухи. Лица — как гриб… Жесткая святость… Кто против — погиб! Солидно смеются. Скучно! Спешат дельцы. Лица в мешках. Сопящая сила в жирных глазах. Солидно смеются. Скучно! Спешат трамваи, повозки, щенки. Кричат рожки, гудки и звонки. Дымится небо. Скучно!
Поделиться с друзьями: