Самоубийство Достоевского (Тема суицида в жизни и творчестве)
Шрифт:
По утверждению Анны Григорьевны, мысль-восклицание Мышкина дословное воспроизведение непосредственного впечатления самого Достоевского от картины Гольбейна, когда увидел он её впервые в Базеле191. В романе описание картины даётся через восприятие Ипполита, его глазами и весьма, конечно, художественно. Но, думается, интереснее посмотреть на это "атеистическое" полотно глазами 20-летней юной женщины, которой, в отличие от Ипполита, Достоевский описывать картину не помогал:
"...это ?Смерть Иисуса Христа?, удивительное произведение, но которое на меня просто произвело ужас, а Федю так до того поразило, что он провозгласил Гольбейна замечательным художником и поэтом. Обыкновенно Иисуса Христа рисуют после его смерти с лицом, искривленным страданиями, но с телом, вовсе не измученным и истерзанным, как в действительности было. Здесь же представлен он с телом похудевшим, кости и ребра видны, руки и ноги с пронзенными ранами, распухшие и сильно посинелые, как у мертвеца, который уже начал предаваться гниению. Лицо тоже страшно измученное, с глазами полуоткрытыми, но уже ничего не видящими и ничего не выражающими. Нос, рот и подбородок посинели; вообще это до такой степени похоже на настоящего мертвеца, что, право, мне казалось, что я не решилась бы остаться с ним в одной комнате. Положим, что это поразительно верно, но, право, это вовсе не эстетично, и во мне возбудило одно только отвращение и какой-то ужас, Федя же восхищался этой картиной..."192
Итак, у Рогожина от этой картины вера пропала (впрочем, разумеется, не только от одной картины). У Ипполита она тоже производит в душе своеобразный окончательный толчок, укрепляет в суицидальном намерении. Вот его рассуждения-выводы:
"...когда смотришь на этот труп измученного человека, то рождается один особенный и любопытный вопрос: если такой точно труп (а он непременно должен был быть точно такой) видели все ученики его, его главные будущие апостолы, видели женщины, ходившие за ним и стоявшие у креста, все веровавшие в него и обожавшие его, то каким образом могли они поверить, смотря на такой труп, что этот мученик воскреснет? Тут невольно приходит понятие, что если так ужасна смерть, и так сильны законы природы, то как же одолеть их? Как одолеть их, когда не победил их теперь даже тот, который побеждал и природу при жизни своей, которому она подчинялась, который воскликнул: "Талифа куми" - и девица встала, "Лазарь, гряди вон", - и вышел умерший? Природа мерещится при взгляде на эту картину в виде какого-то огромного, неумолимого и немого зверя, или вернее, гораздо вернее сказать, хоть и странно, - в виде какой-нибудь громадной машины новейшего устройства, которая бессмысленно захватила, раздробила и поглотила в себя, глухо и бесчувственно, великое и бесценное существо - такое существо, которое одно стоило всей природы и всех законов её, всей земли, которая и создавалась-то, может быть, единственно для одного только появления этого существа! Картиной этою как будто именно выражается это понятие о тёмной, наглой и бессмысленно-вечной силе, которой всё подчинено, и передается вам невольно. Эти люди, окружавшие умершего, которых тут нет ни одного на картине, должны были ощутить страшную тоску и смятение в тот вечер, раздробивший разом все их надежды и почти что верования. Они должны были разойтись в ужаснейшем страхе, хотя и уносили каждый в себе громадную мысль, которая уже никогда не могла быть из них исторгнута. И если б этот самый учитель мог увидать свой образ накануне казни, то так ли бы сам он взошёл на крест (как видим, Ипполит не сомневается в самоубийстве Христа!
– - Н. Н.), и так ли бы умер как теперь? Этот вопрос тоже невольно мерещится, когда смотришь на картину..." (-6, 410)
Мысли о добровольной быстрой смерти и раньше мелькали в раздражённом мозгу Ипполита. К примеру, в сцене, когда они с Бахмутовым остановились на мосту и стали смотреть на Неву, Ипполит вдруг опасно нагибается над перилами и спрашивает спутника, мол, знает ли тот, что только что пришло ему, Ипполиту, в голову? Бахмутов тут же догадывается-восклицает: "- Неужто броситься в воду?.." "Может быть, он прочёл мою мысль в моём лице", подтверждает в "Необходимом объяснении" Терентьев. (-6, 407)
В конце концов, Ипполит окончательно решает уничтожить себя, ибо "не в силах подчиняться тёмной силе, принимающей вид тарантула".(-6, 413) И вот здесь возникает-появляется ещё одна капитальная и глобальная идея-проблема, которая сопутствует суицидальной теме неотъемлемо, а именно - поведение человека перед актом самоубийства, когда человеческие и вообще все земные и небесные законы над ним уже не властны. Человеку предоставляется возможность перешагнуть через эту черту безграничной вседозволенности, и шаг этот находится в прямой зависимости от степени озлобленности человека на всё и вся, от степени его цинического атеизма, да и от степени умопомрачения рассудка, наконец.
Ипполит до этой, крайне опасной для окружающих, мысли доходит-скатывается. Его даже рассмешила идея, что если б вздумалось ему убить сейчас человек десять, то никакой суд уже не был бы над ним властен и никакие наказания ему не страшны, и он, наоборот, последние дни провёл бы в комфорте тюремного госпиталя под присмотром врачей. Ипполит, правда, рассуждает на эту острую тему в связи с чахоткой, но, понятно, что чахоточный больной, решившийся на самоубийство, ещё более своеволен в преступлении. Между прочим, уже позже, когда самоубийственная сцена произошла-кончилась, Евгений Павлович Радомский в разговоре с князем Мышкиным высказывает весьма ядовитое и парадоксальное убеждение, что-де новую попытку самоубийства Терентьев вряд ли совершит, но вот "десять человек" перед смертью укокошить вполне способен и советует князю стараться не попасть в число этих десяти...
Эта тема -- возможности, дозволенности преступления перед актом суицида и неподсудности в данном случае преступника-самоубийцы, неподвластности его земному, человеческому суду -- очень волновала-тревожила Достоевского. Она уже возникала ранее в "Преступлении и наказании" (Свидригайлов), появится-возникнет позже в "Бесах" (Ставрогин) и "Сне смешного человека".
Но необходимо ещё вернуться к исповеди Ипполита, дабы вчитаться-вслушаться в тот фрагмент, где он обосновывает право неизлечимо больного человека на самоубийство: "...кому, во имя какого права, во имя какого побуждения вздумалось бы оспаривать теперь у меня моё право на эти две-три недели моего срока? Какому суду тут дело? Кому именно нужно, чтоб я был не только приговорён, но и благонравно выдержал срок приговора? Неужели в самом деле, кому-нибудь это надо? Для нравственности? Я ещё понимаю, что если б я в цвете здоровья и сил посягнул на мою жизнь, которая "могла бы быть полезна моему ближнему", и т. д., то нравственность могла бы ещё упрекнуть меня, по старой рутине, за то, что я распорядился моею жизнию без спросу, или там в чём сама знает. Но теперь, теперь, когда мне уже прочитан срок приговора? Какой нравственности нужно ещё сверх вашей жизни, и последнее хрипение, с которым вы отдадите последний атом жизни, выслушивая утешения князя, который непременно дойдёт в своих христианских доказательствах до счастливой мысли, что в сущности оно даже и лучше, что вы умираете. (Такие как он христиане всегда доходят до этой идеи: это их любимый конёк.) (...) Для чего мне ваша природа, ваш Павловский парк, ваши восходы и закаты солнца, ваше голубое небо и ваши вседовольные лица, когда весь этот пир, которому нет конца, начал с того, что одного меня счёл за лишнего? Что мне во всей этой красоте, когда я каждую минуту, каждую секунду должен и принужден теперь знать, что вот даже эта крошечная мушка, которая жужжит теперь около меня в солнечном луче, и та даже во всём этом пире и хоре участница, место знает своё, любит его и счастлива, а я один выкидыш, и только по малодушию моему до сих пор не хотел понять это!.."
Казалось бы, Ипполит доказывает своё право распоряжаться собственной жизнью перед людьми, но на самом деле он пытается заявить своё право, конечно же, перед небесами и упоминание о христианах здесь весьма красноречиво и, в этом плане, однозначно. И далее Ипполит впрямую проговаривается:
"Религия! Вечную жизнь я допускаю и, может быть, всегда допускал. Пусть зажжено сознание волею высшей силы, пусть оно оглянулось на мир и сказало: "я есмь!", и пусть ему вдруг предписано этою высшею силой уничтожиться, потому что там так для чего-то, - и даже без объяснения для чего, - это надо, пусть, я всё это допускаю, но опять-таки вечный вопрос: для чего при этом понадобилось смирение моё? Неужто нельзя меня просто съесть, не требуя от меня похвал тому, что меня съело? Неужели там и в самом деле кто-нибудь обидится тем, что я не хочу подождать двух недель? Не верю я этому..."
И уж вовсе затаённые мысли на эту особенно жгучую для него тему прорываются в конце "Необходимого объяснения":
"А между тем я никогда, несмотря даже на всё желание мое, не мог представить себе, что будущей жизни и провидения нет. Вернее всего, что всё это есть, но что мы ничего не понимаем в будущей жизни и в законах её. Но если это так трудно и совершенно даже невозможно понять, то неужели я буду отвечать за то, что не в силах был осмыслить непостижимое?.."
Борьба веры и безверия усилием воли заканчивается у Ипполита победой атеизма, утверждением своеволия, обоснованием бунта против Бога, и он формулирует самый краеугольный постулат суицида:
"Я умру, прямо смотря на источник силы и жизни, и не захочу этой жизни! Если б я имел власть не родиться, то наверно не принял бы существования на таких насмешливых условиях. Но я ещё имею власть умереть, хотя отдаю уже сочтенное. (Как видим, Ипполит почти цитирует Монтеня, вспомним-ка: "Жизнь зависит от чужой воли, смерть же - только от нашей" -Н. Н.) Не великая власть, не великий и бунт.
Последнее объяснение: я умираю вовсе не потому, что не в силах перенести эти три недели; о, у меня бы достало силы, и если б я захотел, то довольно уже был бы утешен одним сознанием нанесённой мне обиды; но я не французский поэт и не хочу таких утешений. Наконец, и соблазн: природа до такой степени ограничила мою деятельность своими тремя неделями приговора, что, может быть, самоубийство есть единственное дело, которое я ещё могу успеть начать и окончить по собственной воле моей. Что ж, может быть, я и хочу воспользоваться последнею возможностью дела? Протест иногда не малое дело..." (-6, 414-417)
Акт самоубийства, так эффектно задуманный Ипполитом, тщательно им подготовленный и обставленный, - не получился, сорвался: в горячке он забыл заложить в пистолет капсюль. Но курок-то он спустил, но момент-секунду перехода в смерть он испытал вполне. И здесь особенно интересно отметить, что его акт - и особенно в связи с одним местом в исповеди-объяснении очень своеобразно подействовал на князя. Это связано с жизнью и бессмертием и опять, как зачастую бывает у Достоевского, олицетворением глобальной проблемы становится-выступает мелкоскопическое насекомое (вспомним пауков в баньке Свидригайлова, муху, которую он ловит перед самоубийством или, опять же, муху, которую ловит уже Ставрогин в момент самоубийства Матрёши и красного паучка на герани, приковавшего к себе его пристальное внимание в тот момент...). На сей раз, у Ипполита, это - "крошечная мушка".
И вот Лев Николаевич Мышкин, уже после сцены неудачного самоубийства, оставшись один, вдруг вспоминает эту мушку из исповеди Ипполита, и в голове его начинают клубиться мысли-воспоминания - о Швейцарии, о собственной жизни, о своей никчёмности и ненужности, бесконечном одиночестве, наконец: "И у всего свой путь, и всё знает свой путь, с песнью отходит и с песнью приходит: один он ничего не знает, ничего не понимает, ни людей, ни звуков, всему чужой и выкидыш. О, он, конечно, не мог говорить тогда этими словами и высказать свой вопрос; он мучился глухо и немо; но теперь ему казалось, что он всё это говорил и тогда; все эти самые слова, и что про эту "мушку" Ипполит взял у него самого, из его тогдашних слов и слёз. Он был в этом уверен, и его сердце билось почему-то от этой мысли..." (-6, 426)
Да-а-а, суицидальное настроение заразно и прилипчиво. И то, что положительно прекрасный человек, самый любимый герой Достоевского, безусловный потенциальный самоубийца, сомнений не вызывает и весьма симптоматично.
Весьма...
5
Теперь -- о самом Достоевском.
Осталось добавить несколько штрихов, так сказать, лично-бытовой стороны заграничной жизни писателя, позволяющих судить о состоянии его духа и умонастроении той поры.
В годы эмиграции явно усилилась его главная болезнь - эпилепсия. Он даже, встревоженный, решил-взялся подробно фиксировать-анализировать припадки в рабочей тетради - среди литературных замыслов и эпистолярных планов. Особенно тщательно начав отмечать припадки в конце лета 1869 года, он с тревогой обнаружил, что болезнь явно прогрессирует, "вступает в новый злокачественный фазис":(27, 100) если за все прежние годы в среднем припадок случался раз в три недели, то теперь календарь рецидивов зловеще част: 3-го августа, 10-го, 19-го, 4-го сентября, 14-го... Перерыв-отдых длится всего семь-десять дней! А если учесть, что после каждого припадка расслабленность и депрессия не проходили несколько суток, то, получается, полностью здоровых дней в жизни Достоевского в тот период не было вовсе. "Вообще следствие припадков, то есть нервность, короткость памяти, усиленное и туманное, как бы созерцательное состояние - продолжаются теперь дольше, чем в прежние годы. Прежде проходило в три дня, а теперь разве в шесть дней. Особенно по вечерам, при свечах, беспредметная ипохондрическая грусть и как бы красный, кровавый оттенок (не цвет) на всём. Заниматься в эти дни почти невозможно..." (27, 100)