Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Смерть инквизитора

Шаша Леонардо

Шрифт:

— Во имя отца, и сына, и святого духа. Аминь!

И колонна двинулась с места. Я уже говорил, что площадка была просторной; еще просторней она казалась оттого, что почти все фонари на ней были погашены. Колонна промаршировала от подъезда гостиницы до противоположного края площадки. Достигнув его, колонна, как мне показалось, смешала в беспорядке ряды и только с трудом выстроилась снова; но все продолжали хором читать «Отче наш». Построившаяся вновь колонна направилась к подъезду, скандируя «Богородицу». При свете, падавшем из дверей и из окон холла, я увидел, что дон Гаэтано идет по-прежнему в первом ряду, но рядом с ним уже не те люди, что были минуту назад. Тогда же я заметил, что движения колонны более упорядоченны, чем мне показалось издали: дон Гаэтано останавливался незадолго до поворота кругом, колонна раскалывалась надвое, обходила стоящего дона Гаэтано и смыкала ряды, к моменту поворота кругом он оказывался посредине последней шеренги, которая становилась первой. Само собой, кое-кто путался, но ритм чтения молитв не нарушался.

Рядом со мной кто-то сел. Сперва я не обратил внимания, но потом, услышав тихий смех и язвительный шепот, обернулся. Пришедший был без пиджака, с заткнутой за воротник салфеткой; другой салфеткой он вытирал себе лицо и голову.

— Я приезжаю сюда каждое лето, — сказал он мне, — чтобы не пропустить это зрелище, хоть они мне и плохо платят. Нет, вы поглядите на них! — Он засмеялся коротко и язвительно, потом сказал быстро, как в кинотеатре, когда не хотят потерять нить действия или упустить появление нового персонажа: — Я повар. — И он погрузился в созерцание, лишь иногда верещал от удовольствия.

И недаром. Они того заслуживали: это хождение взад-вперед по затемненной площадке — не размеренным шагом гуляющих, но ускоренным маршем, словно все боятся темноты и спешат к освещенной полосе, примыкавшей ко входу в гостиницу (и тут в самом деле шаг колонны замедлялся, она как будто мешкала пуститься в путь, обратно в темноту); эти голоса, выкрикивающие «Отче наш», «Богородица», «Славься» с каким-то истерическим надрывом; голос дона Гаэтано, звучавший в очередь с ними, отдельный и холодный, такой, что произнесенные им слова, вроде «тайная весть», «таинство спасения», «древний змий», «меч, пронзающий душу», приобретали вещественный смысл, становились из метафор предвестьями событий, которые должны в скором времени совершиться и уже совершаются в этом месте, на границе этого мира и ада, на границе, каковой была гостиница «Зафирова пустынь». В такие минуты даже тем, кто, как повар и я, видели только низкое шарлатанство и гротеск, открывалось в этом хождении взад-вперед среди темноты и в чтении молитв как бы нечто истинное: истинный страх, истинное сокрушение — словом, что-то причастное подлинной сути духовных упражнений, как будто их участники испытывают искреннее отчаяние среди смятения в одной из злых щелей, в миг преображения. И невольно приходила на память та дантовская щель, где несут кару воры.

— Как вам понравилось чтение Розария? — спросил меня на следующий день дон Гаэтано.

— Очень понравилось.

— Я так и знал.

— Жаль, что всего двое зрителей получало удовольствие: повар и я.

— Повар… Да, я знаю, он заядлый… Умный человек, это видно по тому, как он готовит, но антиклерикал остервенелый, на старый лад. Не думаю, чтобы он был коммунистом: республиканец или социалист, наверное… Но вы ошибаетесь, что только двое получали удовольствие: я был третьим.

— Позвольте задать вам один вопрос.

— Пожалуйста.

— Что вы за священник?

— Обыкновенный, такой же, как и все.

— Не могу согласиться.

— А вы много священников знаете?

— Немало. Знал прежде: в детстве, в юности. В маленькой деревушке. Двух или трех хороших и еще с десяток плохих. Хорошие — это те, что не совали нос в чужие дела, не слишком много брали за венчания, похороны и крестины, как-то украшали — то есть портили — свои церкви и не давали повода для сплетен. Плохие — это были скупые и жадные, они позволяли своим церквам разрушаться, на исповедях подстрекали жен против мужей, и вокруг них постоянно толклись всякие урсулинки, «дочери Марии» и просто ханжи с деньгами. Но и хорошие и плохие были, безусловно, совершенно невежественны.

— Понимаю, вы ломаете голову, причислить ли меня к хорошим или к плохим. Так вот, я очень плохой.

— Нет, я ломаю голову не над этим.

— Над этим, и ни над чем другим. И вы бы давно причислили меня к плохим, если бы не маленькое затруднение: я вовсе не невежда… “J’ai lu tous les livres [98] …” Но могу избавить вас от этого затруднения: я плохой священник, который в отличие от ваших давних знакомых прочел очень много книг… Хочу сделать вам еще маленький подарок, он объяснит вам, что я отношу себя к числу плохих священников не из скромности, а по убеждению: хорошие священники — это как раз плохие священники. Церковь обязана тем, что она выжила, и не только выжила, но и восторжествовала в веках, не столько хорошим, сколько плохим священникам. Идее совершенства дает жизнь именно видимый образ несовершенства. Священник, погрешающий против святости сана или даже всем своим образом жизни ее отрицающий на самом деле ее подтверждает, возвышает, служит ей… Впрочем, эта истина достаточно банальная, я мог бы изложить ее тоньше и сложнее.

98

«Все книги я прочел» (фр.).

— Значит, самым великим папой был Александр VI.

— Это тоже банальность. Извините, но такого возражения я мог бы ждать от повара. Но я готов сражаться на вашей территории: да, Александр VI был великим папой malgr'e lui [99] . Спросите меня, кого я выбрал бы — Пия X или Александра VI…

— Вы выбрали бы Александра VI.

— Без сомненья. Но мы — не упускайте из виду! — не выходим за пределы нашего парадокса. А если мы за них выйдем, я могу сказать так: величие церкви, ее внечеловечность состоит в том, что в ней воплощен своего рода принцип абсолютного историзма — всякое внутреннее событие в ней, соотнесенное с внешним миром, непреложно необходимо и безусловно полезно, так же как и всякая личность, служащая ей и свидетельствующая о ней, как и каждая ступень ее иерархии, всякое изменение и преемство…

99

Помимо своей воли (фр.).

— Вы фанатик.

— А как я могу, по-вашему, не быть фанатиком в этом облачении? Если вы, конечно, разумеете под словом «фанатик» человека, для которого есть хоть что-то безусловное… Но моя уверенность — это вам, конечно, неизвестно — бывает столь же разъедающей, сколь и ваши сомнения… Одним словом, мы можем вернуться к парадоксу, если парадокс — это самая приятная для вас форма истины.

— Нет, не надо. Более того, скажите мне прямо и просто, что такое церковь.

— Хороший священник ответил бы вам: это община, созванная Богом; а я, плохой священник, отвечаю: церковь — это плот. Если угодно, плот «Медузы», но, во всяком случае, плот.

— Я помню картину Жерико, но почти не помню, что там произошло, на этом плоту, хотя года три назад прочел целую книгу. Что-то страшное, ведь он вошел в пословицу… Кто-нибудь на нем спасся?

— Пятнадцать человек из ста сорока девяти; может быть, слишком много… Нет, я говорю не о спасшихся на плоту «Медузы», я говорю о церкви. Десятая часть — это слишком высокий процент.

— А то, что эти пятнадцать человек сделали ради своего спасения?

— Это для меня неважно. То есть для меня это перестает быть важным, как только плот «Медузы» становится метафорой, а речь идет о церкви.

— Я предпочел бы потонуть сразу, вместе с кораблем.

— Нет, сейчас вы как раз пытаетесь вплавь догнать плот. Потому что корабль уже утонул. — Он улыбнулся, как будто что-то его забавляло. — Вы этого не заметили?

Я остался один. Размышляя о плоте «Медузы», стараясь вспомнить, что там случилось, я направился к своей машине. Докопаться в памяти до конкретных фактов мне не удавалось, но я как будто снова ощущал тот ужас, какой испытывал при чтении книги. Людоедство, почти наверняка. «Сие есть тело мое, сия есть кровь моя». «Тотем и табу» — моя первая встреча с Фрейдом: великое откровение, ослепительная вспышка. Потом постигаешь, что великие откровения бывают при свете более скромном, но постоянном, и их почти что не замечаешь… Нет, я не плыву в догонку за плотом. И корабль еще не потерпел крушения. Для меня жизнь — все еще судно, устойчивое и с хорошим равновесием мачт (кстати, как перевести строчку “Steamer balancant ta m^ature” [100] из того стихотворения Малларме, из которого дон Гаэтано процитировал полустишие «Все книги я прочел»? Я стал повторять стихи сначала: “La chair est triste, h'elas! Et j’ai lu tous les livres” [101] — и так отвлекся от раздражающей мысли о кораблекрушении и плоте).

100

«О, мачты на волнах колеблющие судно!» (фр.).

101

«Увы, уныла плоть! Все книги я прочел» (фр.).

Я поехал в город. Пекло! Но я окунулся в него с удовольствием, соглашаясь на эту жару, на этот раскаленный зной как бы назло дону Гаэтано и его гостинице-пустыни с ее свежестью и ласкающими ветерками.

Вернулся я в пустынь за полдень, но только затем, чтобы в спаться в лесу. Таково по крайней мере было мое намерение. Кончилась, однако, моя прогулка на лужайке, где загорали женщины, и на сей раз в их обществе. Часы, проведенные с приятностью! Но дальше заигрываний я дело не повел, хоть и выбрал ту, что отвечала на них с наибольшей охотой (впрочем, она и отвечала так охотно потому, что мне не удалось скрыть свой выбор): ведь на завтра я твердо назначил свой отъезд. А еще на одну ночь я остаюсь только ради того, чтобы снова увидеть сцену чтения Розария. Она меня завораживала, совсем как повара.

Поделиться с друзьями: