Смерть инквизитора
Шрифт:
— Почему? Вы полагаете, нас могут заподозрить?
— Ничего нельзя знать… Надо же найти, кого заподозрить, а среди них подозреваемого искать не станут… Думаете, кто-нибудь заподозрит, что они убили своего собрата, и притом когда всем скопом читали Розарий?
— Но, кроме них, некому…
— Это вы так говорите, и я скажу так же. А вот полиция — она подумает на кого-нибудь из них только тогда, когда убедится, что ни у официантов, ни у поварят, ни у здешних крестьян, ни у нас с вами не было никаких причин отправить этого джентльмена на тот свет… Я говорю «убедится», но вы посмотрите… Впрочем, к вам-то они, может, и отнесутся с уважением.
— Хотя бы потому, — пошутил я, — что я никогда не изъявлял желания всех их отравить.
— Не напоминайте мне об этом. Вы-то шутите, а вот полиция, если что-нибудь такое дойдет до ее ушей, от меня уже не отцепится. Я ее знаю, еще как знаю…
— Вам приходилось иметь дело с полицией?
— Да, но не из-за своего собственного проступка, а из-за того, как поступили со мной. Меня обокрали. Украли бумажник. Какой-то неизвестный мне тип, которого я подвез на машине. Я заявил в полицию. И вы знаете, что они подумали?
— Заподозрили симуляцию преступления.
— Точно. Они пытали меня полдня. «Женат?» — «Да». — «Внебрачные связи?» — «Нет». — «Играете?» — «Не играю». — «Даже в лотерею?» — «Даже в лотерею». — «Долги?» — «Ни единой лиры». — «Сколько было в бумажнике?» — «Около ста тысяч лир». — «А точнее?» — «Не знаю». — «Это невозможно». — «Еще как возможно…» На этом мы и застряли и препирались, пока я совсем не обозлился и не заявил сержанту: «А скажите-ка вы мне совершенно точно, сколько у вас в бумажнике». Он от неожиданности задумался ненадолго, потом сухо так ответил: «Тридцать семь тысяч пятьсот лир». А я по наивности говорю: «Посмотрим». Что тут началось — конец света! Потом они вызвали жену и внушили ей подозрение, что у меня есть какая-то женщина на содержании. Словом, неприятностей не оберешься. И это когда тебя обокрали. А представьте себе, что они пронюхают о тех моих словах… Но дон Гаэтано меня знает, он доносить не станет, а если ему кто-нибудь напомнит, он наверняка будет меня защищать.
— Разумеется, — ответил я, раскаиваясь в этой шутке.
Дон Гаэтано вышел из гостиницы, остановился в дверях и хлопнул в ладоши, чтобы привлечь внимание. Потом провозгласил:
— Все ко мне.
Понемногу все стеклись к нему. Дон Гаэтано объявил:
— Полиция сейчас прибудет. Мне не рекомендовали трогать труп и вообще советовали держаться от него как можно дальше. И чтобы никто, конечно, не уезжал из гостиницы и не ложился спать: все равно заставят спуститься… Садитесь все с этой стороны и постарайтесь вспомнить все, что вы видели и слышали в момент выстрела или немного раньше. Чем яснее и короче вы будете отвечать, тем скорее мы отделаемся. — Он снова хлопнул в ладоши, на этот раз обернувшись к персоналу, столпившемуся в холле. — Принесите простыню — накрыть тело, — зажгите все фонари.
Свет зажегся тремя волнами — ослепительное нарастание! Мертвец у края площадки стал ясно виден, с моей точки зрения — в ракурсе и оттого еще более мертвый. Но через несколько мгновений двое слуг накрыли его, как сугробом, белой простыней. Ночь наполнилась густо снующей мошкарой, ящерицами, с шуршаньем пробегавшими по стене к зажженным фонарям. И тут я почувствовал как бы озарение: мне открылся дотоле невидимый ужас и даже разлившаяся вокруг тишина была, казалось мне, подобием той, в которой снуют ящерицы. (Эти пресмыкающиеся всегда были мне омерзительны, а те кто отстаивает их полезность в общем миропорядке, поскольку они поедают вредных для растений насекомых, должны были бы признать нарушением порядка если не существование ящериц, то существование насекомых: миропорядок был бы лучше, если бы не существовало ни вредящих растениям мошек, ни пожирающих их ящериц.)
Вдруг раздался немного дрожащий — что не соответствовало наглости произнесенных слов — голос министра:
— Дон Гаэтано, вы сообщили полиции, что здесь находимся мы?
— Кто «мы»? — спросил дон Гаэтано твердо и холодно.
— Мы… Ну, в общем, мы все… Я, мои друзья. — Министр лепетал в замешательстве.
— Да, я сказал, что здесь находитесь вы лично, — подтвердил дон Гаэтано. Но звучало это так: мне пришлось сознаться, что я бываю в дурной компании.
Мне эта реплика доставила удовольствие. И повару тоже: он толкнул меня локтем.
Министр стушевался. В партере — мы все разместились рядами, лицом к мертвецу, что напоминало партер, — вновь воцарилось молчание. Потом дон Гаэтано сказал:
— Мне не хочется думать, что это был один из вас…
Все сразу же подумали, что это был один из них. Все, кроме, разумеется, убийцы. Каждый оглядывался на соседа, словно мог вдруг опознать в нем преступника, застрелившего человека.
— Я думаю, — продолжал дон Гаэтано, — что стреляли из лесу, может быть в шутку.
— Какой сукин… — шепнул мне повар, между тем как из партера послышался хор голосов, выражавших согласие. Он еще не отзвучал, когда с грохотом подкатила полиция.
— Отлично, отлично, — сказал комиссар, мгновенно оглядев все вокруг: мы — по одну сторону площадки, убитый — в достаточном отдалении, словом, все по его предписаниям. Потом он приблизился к дону Гаэтано и пожал ему руку.
— Дорогой комиссар, — произнес в виде привета дон Гаэтано.
— Какое несчастье! — сказал комиссар. И направился в сопровождении дона Гаэтано к телу убитого. Повинуясь инстинкту, я встал и пошел с ними, повар — за мной.
Комиссар приподнял простыню, поглядел, вздохнул, выпустил ее край из рук, спросил у дона Гаэтано:
— Кто он?
— Президент ФУРАС, достопочтенный Микелоцци… На последних выборах избран в сенат, но потом отдал мандат, чтобы занять пост президента ФУРАС. Отличный человек: образованный, честный, ревностный…
— Можно ли в этом сомневаться? — сказал комиссар. Но в словах его был оттенок иронии, словно он желал сказать: и хотел бы, так нельзя!
— Разумеется, — ответил дон Гаэтано, поймав его иронию, словно луч солнца зеркальцем, и возвращая ее комиссару, как бы говоря: ничего не поделаешь, мой милый, придется тебе у нас попрыгать.
— Персонал гостиницы? — спросил комиссар.
Повар ткнул меня локтем в ребра.
— На месте, — ответил дон Гаэтано, — ни на кого не могу сказать.
— А в округе? Я имею в виду — какой-нибудь крестьянин, который зол на вас, на гостиницу…
— Никто на меня тут не зол, — сказал дон Гаэтано с досадой. — Крестьянам — тем немногим, что здесь остались, — гостиница приносит выгоду: они продают яйца как будто из курятника, из своего курятника, а сами покупают их в городе, и творог, и зелень… Люди приезжают сюда, а когда уезжают, тешат себя иллюзией, что увозят домой доброкачественные и полезные деревенские продукты…
— Но бывает, какой-нибудь фанатик…
— Вы намекаете на те истории, что случались здесь, когда я встроил убежище отшельника в гостиницу… Нет, все позади: твердые доходы рушат твердые принципы, а мелкие заработки делают терпимыми мелких фанатиков.
— Но ведь должна же быть причина… Или ладно, оставим причины, но кто-то ведь должен был стрелять. Чтобы застрелить кого-нибудь, надо выстрелить, верно? — Он обернулся ко мне и к повару, ожидая поддержки.
— По-видимому, да, — сказал дон Гаэтано.