Снова выплыли годы из детства…
Шрифт:
Тетя Леля поворачивает голову, настороженно к чему-то прислушивается и говорит:
– Водяной бык кричит. Пора выходить.
Мы с Гориком продолжаем бить ногами по воде, лежа на песке, и Горик произносит:
– Да мы этого быка побьем!
Я радостно подхватываю:
– Пусть только сунется! Мы его палкой!
Мы хохочем и еще сильнее бьем ногами по воде.
Проходит какое-то время, и тетка опять поворачивает голову в сторону, прислушивается и говорит:
– Нет, не показалось. Водяной бык кричит.
Я перестаю плескаться, становлюсь на колени и внимательно слушаю.
И вдруг говорю:
– Да, я слышу.
И замечаю, как мама поворачивает в сторону голову и, как мне кажется, смеется.
– Как он кричит? Как? – пристает Горик.
– Так глухо, – говорю я. – У-у-у – будто издалека.
Однажды, вот так купаясь, я вдруг слышу:
– Леля, воды отошли.
Мама быстро натягивает на меня платье, надевает носочки, сандалики, и мы бежим с ней, как две подружки, взявшись за руки по мосту.
– Куда бежим?
– За мальчиком или девочкой, – говорит мама.
Я уже что-то понимала – понимала, что будет у мамы кто-то.
Я забегаю вперед, не отпуская руки, и, глядя ей в глаза, говорю:
– Только не Ленку, противную девчонку!
Не понимаю, слышит ли меня мама, я кричу, преграждая дорогу:
– Только не Ленку, противную девчонку!
Я скучала без мамы. Мне было плохо. Я не жаловалась, не плакала, но мне было плохо.
– Я не могу без маминой мякоти.
– Без чего? – тетя Леля засмеялась. – Без чего?
Я промолчала. Я сама не знала, что это такое. Не могла точнее выразить свое чувство. Возможно, мамина рука, которую я держала, засыпая, а возможно, мамины глаза… Не помню. Но точно помню: без маминой мякоти мне было плохо. Все пропало. Я не ходила по двору, не играла с Гориком. Мне было плохо. С внезапным исчезновением мамы радость каждого дня уменьшалась.
– Когда вернется мама?
– Дня через три-четыре.
Я не знала, сколько это, но понимала, что все же это кончится и мама опять будет со мной.
Прошло несколько дней. Окно было распахнуто на улицу, и от рамы, чуть облупившейся, смоченной только что прошедшим дождем, пахло старым деревом и пылью. Я, опершись локтями на белый лоснящийся подоконник, глядела на улицу. В комнате, кроме меня, никого не было. Запах, источаемый намокшей землей, рамой окна, прибитой дождем пылью на дороге, наполнял меня. Тяжелая медная ручка на белой высокой двери тихо опустилась вниз, и в щель просунулась теткина голова.
– Ты что делаешь?
– Скучаю.
Тетка хмыкнула и качнула головой. Дверь закрылась, и я, скользнув взглядом по блестящей витой дверной ручке, по задвижкам на окнах, мягко желтевших медью, соединила их с теплым летним вечером, старинным домом, теткой и тайной. Тайна была за окном в сумерках, опускавшихся на дорогу, в загадочном доме напротив, где никто не жил, в темных провалах церковной колокольни. Я оглядываю небо. Я жду. В этот час всегда с колокольни вылетают галки. Сначала я слышу тревожный шум внутри колокольни, я знаю, они там на колокольне перелетают с места на место. Почему? Почему сейчас? И где они были днем? Я жду. Постепенно крик нарастает, галки волнуются все больше, и вдруг прозрачное чистое небо взрывается шумом, черные ленты мечутся в сереющем небе, тревожно вскрикивая. Что их так волнует? Я внимательно слежу за их полетом. Они сначала летят огромной стаей, потом разбиваются на отдельные маленькие стаи и все время переговариваются. Я слежу за ними, чутко прислушиваюсь. Это загадка. Почему вечером в одно и то же время? Почему так кричат? И почему от их крика становится и тревожно, и как будто они умывают тебя теплой водой, проводя маминой рукой по лицу? Нет, все же они зовут куда-то, в какую-то прекрасную даль, и от этого я начинаю дрожать.
– Иди ужинать, – позвала тетка.
В теплом мягком воздухе где-то далеко зародилось, разлилось и поплыло мимо меня могучее пение, смешанное с грустью. Это запели женщины с Дублянки. Исполненное грусти и тоски пение проплывает мимо меня и исчезает где-то в степи, за городом. Это пение охватывает меня, как сумерки за окном, как черные мятущиеся ленты в небе, как запах пыли после дождя, – это был единый живой мир. Дублянка – маленькая речушка, впадающая в Сейм, текущая под Вознесенской горкой, где около десяти лет тому назад стояла старинная деревянная церковь Ильи Пророка и где мой дедушка, никогда мной не виденный, оповещал стоявших в церкви: «Благословенно царство Отца и Сына и Святого Духа!» Уже никого нет в живых, а голоса женщин с Дублянки еще звучат, и живет след, оставленный ими в душе.
Вероятно, быт в этом городе оставался таким же, как в мамином детстве. Базарная площадь с разбросанным сеном, запах конского навоза, глиняные кувшины топленого молока с коричневой пленкой, горочка только что сбитого масла на листе лопуха, крынки со сметаной… Тетя Леля ходила по базару, пробовала пальцами сметану, творог, торговалась…
Лавки с керосином, колонки с водой на улицах…
При входе на базар – маленькая побеленная часовня с надписью: «Соль». Из двадцати церквей в городе не работала ни одна. Их печальные полуразрушенные колокольни возвышались над невысокими домами.
– Иди ужинать.
За столом уже сидел Горик, первый и единственный друг. Душистый серый хлеб тетка намазала маслом и полила сверху ручейком коричневого горько-сладкого меда. Из глиняной раскрашенной крынки налила молока. Я медленно ела, разглядывая зеленую из темного стекла сахарницу в виде сундучка. Сахарница в ромбиках, выступающих наружу, прикрытая кованой узорчатой темной крышкой. Кажется, там тайна, и прячется свет. Очень хочется открыть ее, заглянуть внутрь, но я боюсь тетки – она все делает сама. Вот она открывает сундучок, откидывает крышку, и я привстаю на стуле и вижу крупные кусочки сахара и блестящие щипчики. Тайны нет. Но как красиво! Каждый вечер за ужином я буду сидеть за столом и рассматривать эту сахарницу.
– А мне показалось что, когда мы гуляли, я в окне одного дома видела маму, – сказала я.
– Нет. Она скоро приедет, она уехала.
Я молчу. Но ведь в том длинном доме с большими окнами, мимо которого мы несколько раз ходили туда-сюда, за занавеской я видела маму! Может, показалось?
И я прищуриваю глаз, чтобы одновременно видеть и лампочку под абажуром, и вторую сахарницу на огромном буфете, раскрашенную яркими полосами, – и вот передо мной возникает полоса, разрезанная на желтые, красные, зеленые квадратики! Этот фокус я открыла случайно, но теперь часто им пользуюсь.
Вообще в этой большой теткиной комнате меня интриговало несколько вещей. Всегда сложенный ломберный столик с гнутыми ножками. Мне очень хочется его хотя бы раз раскрыть и посмотреть, что там. Когда я просовываю палец в щель и чувствую мягкую ткань, вижу зеленый цвет сукна. Этот столик был для меня, как для дикаря, священным предметом, он манил меня своей тайной, я не знала, для чего он, и часто слышала: «Отойди от стола». Еще ореховый шкаф у двери. Он всегда закрыт. Но на нем сверху по бокам торчат какие-то рожи – то ли козлов, то ли мужиков с козлиными бородами. На одну из этих рож тетка вешает свою черно-бурую лисицу – проветриваться. Очень мне хочется потрогать эту лисицу – у нее такой пушистый переливающийся мех и злой оскаленный рот внизу! Я только мельком рассматриваю ее зубы, страшный оскал, а потом поднимаю взгляд и, не дотрагиваясь, чувствую, как приятен этот мех, если провести рукой. И тут же слышу теткин окрик: «Отойди от лисы. Ее трогать нельзя».