ЖАНРЫ

Снова выплыли годы из детства…
Шрифт:

Иногда лисица исчезала, и на этой же страшной козлиной роже повисал окорок. Я пряталась за угол шкафа, чтобы понюхать так чудесно пахнущий окорок. Но тетка вроде только этого и ждала: «Отойди от окорока!»

Я знала, что окорок трогать нельзя, даже нельзя прикасаться. Этот окорок висит здесь, а потом его повезет тетка к Константину Герасимовичу в Курск. Его я не помню совсем. Это папа Горика и Татки, моей двоюродной сестры, которую я в тот приезд совершенно не помню. Ей очень много лет – одиннадцать, она большая и не играет с нами.

Из обрывков разговоров я понимаю, что Константин Герасимович тоже в тюрьме. Это мне не кажется ни страшным, ни странным. Но к окороку я даже не думаю прикасаться, хотя вдыхаю этот чудный запах сладкого дыма и еще чего-то очень вкусного, стоя за углом шкафа.

Константина Герасимовича я никогда не видела. Он вошел в мою жизнь именно этим окороком. Уже потом я узнала, что Константин Герасимович – сын священника, приехал из Западной Украины, служил землемером, снимал у Клавдии Ивановны, моей прабабушки Курдюмовой, комнату, и тетя Леля, не видя его, влюбилась в его голос. Придя навестить бабушку, она за стенкой услышала прекрасный мужской голос, который пел романсы. На единственной уцелевшей фотографии Константин Герасимович, с бритой наголо головой, что особенно подчеркивало его крупные черты, с мясистым носом, в круглых очках, производит впечатление человека умного и гордого и напоминает белогвардейского офицера из фильмов того времени.

Его арестовали почти одновременно с папой. В феврале 38-го. Вернувшись из командировки, Константин Герасимович, не раздеваясь, только поставив чемодан, сказал тете Леле: «Я сейчас. Накрывай на стол. Только сбегаю на угол купить папиросы». Больше его тетя Леля не видела. На улице его попросили зайти в НКВД за какими-то разъяснениями. Из Рыльска Константина Герасимовича переправили в Курск.

Потом дошли слухи, что его застрелили прямо в кабинете следователя на допросе. Он замахнулся на следователя стулом, а тот выпустил в него обойму. «Десять лет без права переписки», – сказали тете Леле, и она перестала ездить в Курск и выстаивать ночи для передачи окорока.

Мы тогда не знали, что «десять лет без права переписки» означает расстрел, и ждали.

И вот настал день. Мы возвращаемся домой, у мамы на руках сверток, завернутый в салатное теплое одеяло. Мы – это вся наша семья: тетя Леля, Татка, бабушка, которая приехала помогать маме, я и Горик. Мы идем быстро по пыльной дорожке, я подбегаю к забору и в тени рву маленькие ромашки, зажимаю их в кулачке, подбегаю к маме и кидаю их сверху на салатное одеяло. Я подпрыгиваю, пытаясь увидеть брата, и стараюсь улыбаться. «Они развернут братика, увидят цветы и поймут, что я никакая не эгоистка».

Это слово мне страшно не нравилось. Оно представлялось темно-фиолетовым, угрожающе мерзким, таящим в себе какую-то гадость. Когда развернули в доме братика, никаких цветов там не оказалось.

Брат был маленький, красный, пол-лица занимал рот. Я пыталась подать ему руку, но не смогла разжать кулачок.

– Вечером будем купать, – сказала тетя Леля. – В деревянном корыте нельзя, я приготовила цинковое.

В светлый полукруг от абажура поставили два венских стула друг против друга. На стульях разместили серое шершавое цинковое корыто. На дно постелили пеленку.

Тетка попробовала воду локтем.

– Готово, – сказала она.

Высокая худенькая мама ходила с братом на руках.

Я не отрывала глаз от освещенного полукруга, где двигалась тетка.

– Готово, – сказала тетка, еще раз проверяя локтем воду.

– Я боюсь, – сказала мама.

Тетя Леля решительно взяла брата на руки, бережно поддерживая рукой головку.

– Агу, – сказала она. – Голова ее ласково покачивалась. – Агусеньки, – приговаривала тетка, брызгая на брата водой.

Я подошла к корыту и взялась за его край рукой. Корыто было шершавым, неприятным на ощупь. Среди темных деревянных гладких вещей теткиной комнаты корыто казалось чужеродным телом и резало глаза.

– Э-т-т-т-о что такое?! – вдруг грозно вскрикнула тетка. Серый пучок на ее голове затрясся от возмущения. Она разжала кулачок брата и вытащила оттуда леденец.

– Это, конечно, ты! – обернулась она ко мне. – Я говорила тебе, Вера: ее нельзя подпускать к малышу.

Мама молчала.

– Он же мог проглотить – маленькие всегда суют руки в рот!

Мама молчала. Брат плакал.

«Он не только ничего не понимает, но и ничего не чувствует. Купаться так приятно», – подумала я, уходя в темный угол.

Брат родился 6 июля, и почти сразу было решено назвать его Володей – в память об умершем мамином брате Володе.

Бабушка сидела на стуле спиной к окну, а мама и тетя Леля стояли напротив рядом, и мы, дети, были тут же. Бабушка, с пышными белыми волосами, в легком халатике в цветочек, убеждала, что иначе быть не может.

– Родился спустя десять лет после смерти моего любимого сына, твоего любимого брата, – обращалась бабушка к маме, – и в день Владимирской Божьей Матери.

Я слушала бабушку, но смотрела в сторону, где пришпиленный к ковру висел портрет маминого брата. Под раскидистой огромной яблоней, среди раскиданных вокруг яблок, опершись на локоть, полулежал сероглазый мальчик с пепельными волосами. Внимательно, чуть печально он смотрел на меня и, казалось, хотел передать мне что-то, известное только ему.

Я ухватывала в словах бабушки, что он на небе, и карточка в коричневом переплете, казалось, парила в голубом воздухе. Этот мальчик так и остался на всю жизнь старше меня и унес что-то таинственное вместе с собой.

В один из осенних дней я сказала:

– Ухожу к папе.

– Иди-иди, – ухмыльнулась тетка.

Я оделась и вышла на улицу. Меня никто не задержал, да я и не ожидала этого. Решение мое было непоколебимо. Видно, всем я чем-то сильно досадила, и даже мама молчала. Я спустилась по широкой деревянной лестнице, открыла тяжелую парадную дверь и вышла на улицу. Почему я так решила – не помню. Я не тешила себя мыслью, что это игра. Я покидала дом навсегда. Несмотря на то что со дня ареста папы прошло более полугода, где-то глубоко внутри серым, как его шинель, комочком пряталось воспоминание. Там был его дом. Никто меня не остановил. Сначала свернула налево, хотя к вокзалу надо было бы свернуть направо, но у меня была заветная мечта – посмотреть мельницу. А мельница была где-то слева. Я пошла по улице, не чувствуя никакого страха, рассматривая почти одинаковые дома, одинаковые заборы с воротами. Но в одном доме была странная стеклянная матовая дверь, а рядом с ней на стене под стеклом – огромное количество фотографий. Такое количество людей меня смутило, даже испугало. Впервые я подумала, что мне придется встречаться с незнакомыми людьми. Заложив руки за спину, я остановилась и стала рассматривать лица. Особенно испугало меня множество женских лиц, чужих, незнакомых. Случайно повернув голову, я увидела прижимающуюся к забору маму. Сердце екнуло, но я и вида не показала, что ее увидела. Я была полна решимости дойти до папы и, отвернувшись от фотографий, пошла дальше. Мама догнала меня.

– Ты куда идешь, Ингочка?

– Сначала на мельницу, а потом в Ленинград.

– Почему на мельницу?

– Папа обещал. Я хочу к папе.

– Как же ты собираешься дойти до Ленинграда?

Ну, на это ответ у меня был давно припасен. Я, вероятно, не раз обдумывала свой путь.

– Очень просто, – сказала я. – Дойду до вокзала, а потом по рельсам.

– Ты же знаешь, папа в длительной командировке, – сказала мама, ласково проведя по моей голове рукой. – Папы же нет в Ленинграде, он в длительной командировке, – повторила мама, продолжая гладить меня по голове.

Поделиться с друзьями: