Снова выплыли годы из детства…
Шрифт:
У меня уже давно смешались понятия «тюрьма» и «длительная командировка». Я уже почти забыла, что такое тюрьма, настолько часто приходилось повторять: «Папа в длительной командировке». Понятие «тюрьма» как-то стало исчезать, я уже и сама верила, что он в длительной командировке. Мы вернулись домой.
Зима 38-го года. Что осталось в памяти? Помню, мы с Гориком играли в поезд – составляли венские стулья один за другим, садились на них и ехали в путешествие. Помню, как Горик однажды в сильный мороз решил поцеловать медную ручку нашей двери и как его язык и губы примерзли. Он стоял и плакал. Я с ужасом смотрела на него, ожидая, как будут отрывать ему губы от ручки, как потечет кровь, и понимая, как будет больно. Мы стояли на веранде и плакали оба навзрыд. Но тут тетя Леля приоткрыла дверь. Я не успела что-нибудь сказать, Горик мычал. Тетя Леля исчезла и тут же вернулась с полотенцем, смоченным горячей водой. И все! Губа отлипла, язык стал на место, никакой крови.
– Я хотел ее лизнуть, – плакал Горик. – Только лизнуть.
Но я знала, что он хотел ее поцеловать, потому и губы прилипли.
И еще помню розовые столбы дыма над трубами… Как-то я утром вышла во двор и замерла: за воротами в голубом небе стояли над соседними домами прямые, как стрелы, розовые столбы дыма. Это было потрясающе красиво. Строй розовых столбов дыма, прямо уходящих в небо, и запах горящих поленьев в печках – одно из самых сильных впечатлений за всю зиму.
Нет, было еще одно. Осенью мама стала работать в школьной библиотеке. Тетя Леля вела хозяйство. Помню разговор тети с мамой: можно ли нас с Гориком по случаю праздника Октябрьской революции отвести на утренник в школу, где работала мама? Я молча стояла рядом, а они, не замечая меня, разговаривали. Бабушка была за то, чтобы мы пошли на праздник, но мама и тетя Леля сомневались. Помню, что, как всегда, разговор закончила тетя Леля: «Нет, Вера, скажут, что привела детей врагов народа. Ты можешь лишиться места».
Праздник мне представлялся почему-то коричневым, в дверях толпятся дети, большой зал… Нет, я не могла представить праздник и не очень хотела туда. В школу пошла Татка и принесла оттуда несколько булочек.
Булочки были темно-желтыми или, скорее, светло-коричневыми, с хребтом поверху.
Бабушка, которая хозяйством никогда не занималась, очень оживилась, сказала, что их надо обязательно подогреть, что это «французские булочки». «Нет, городские», – сказала Татка. Был даже спор: надо ли подогревать? Ведь могут сгореть, обуглиться. Но бабушка стояла на своем. И вот мы, окружив Татку и бабушку, которые почему-то вспоминаются то ли сидящими на корточках, то ли стоящими на коленях, как-то разогревали эти булочки. Тетя Леля стояла за их спинами. Наблюдала. «Самое вкусное – это горбушка и гребешок», – говорила бабушка. Нам с Гориком досталось только по маленькому кусочку середины. Запах подгоревшей булочки и вкусный белый мякиш я помню до сих пор.
Вовка не спал по ночам. Тетя Леля отвела нам большую комнату с лисицей и ломберным столом, предварительно все куда-то убрав. Вечером она плотно закрывала дверь в свою комнату, где спала вместе с Таткой и Гориком. А мама ходила ночи напролет с Вовкой на руках. Иногда бабушка сменяла маму.
Что еще запомнилось из той такой длинной зимы 38–39 годов?
Елка. Огромная елка, украшенная до этого не виданными мной игрушками. У тети Лели осталось много старинных игрушек – там была девочка в кружевном капоре, в колясочке, стеклянный чертик с завитым хвостом, большой Дед Мороз, много-много шаров и бус. Я даже осмелилась надеть одни из них на шею, но продолжалось это счастье недолго: мама и тетя Леля боялись, что я разобью бусы и поранюсь. И с меня их сняли.
Нам с Гориком разрешили развешивать внизу елки картонаж. Сейчас, кажется, такого слова нет. Это из картона вырезанные раскрашенные зверюшки. Они висели по низу елки, а ее верх украшал огромный блестящий шпиль, перевитый красной лентой. Посередине была красная блестящая впадина.
Молчаливая, очень похудевшая мама с Вовкой на руках наблюдала, как мы с Гориком, ползая по полу, развешивали по низу елки картонаж.
– А у нас на елке была красная звезда вместо шпиля, – сказала мама.
В это время или чуть позже моей тете Леле сделали предложение стать штатным сотрудником НКВД.
– У Вас муж в тюрьме, с Вами люди откровенны. Вас все знают в Рыльске. Вам доверяют. Вы же не работаете. У нас будете получать зарплату. Мы будем Вам платить.
– Меня содержит брат.
Я вспоминаю мою тетку, которая после мамы для меня была вторым человеком. Как я сейчас вижу ее? Волосы чуть тронуты сединой и оттого кажутся вылинявшими, серыми, они собраны в пучок. Никакого испуга. Чуть-чуть насмешливое выражение лица. Не знаешь мою тетку – не поймешь, что думает. А если знаешь, то ожидаешь, что она сейчас насмешливо хмыкнет. Небольшие умные глаза глядят на сотрудника НКВД.
– Не всегда же он будет Вас содержать, – вежливо возражали ей.
Тетя Леля, не меняя выражения лица, пожала плечами.
Оказалось – всегда. До самой смерти. Брат Жоржик присылал ей ежемесячно деньги, как зарплату. Тетя Леля после ареста мужа никогда не работала.
«Чти отца и мать свою», – говорится в заповедях. Как поздно мы спохватываемся, как бесконечно страдаем, вспоминая свое бессердечие! Дядя Жоржик, мамин брат, не только чтил отца и мать – он всем помогал. Помогал братьям, Славе и Грише, сестре Леле и маме, когда папа сидел в тюрьме. Именно тогда дядя Жоржик поддерживал в нас веру в человека. «Жоржик – это ангел», – часто звучало в наших комнатах. Так к нему и относились всю жизнь в большой семье Курдюмовых.
Я в то время постепенно забывала папу и только иногда просила маму приготовить гурьевскую кашу, которую делал папа, или сводить на мельницу.
– Почему на мельницу?
– Папа обещал.
Гурьевскую кашу мама делать не умела, да и продуктов таких не было.
– А вот папа умел.
И мама попробовала. Когда вынула противень из печки, то все же это была просто манная каша, хотя и коричневая.
Прошла зима. Настала весна, и я опять выходила за калитку и, прислонившись к столбу, слушала гул проводов и вдыхала паровозную гарь. Горик, тетя Леля и Татка куда-то исчезли. (Оказалось, их пригласил дядя Жоржик на все лето к себе в Днепропетровск.) Я слонялась одна. К этому времени я уже совершенно забыла папу, и даже серого комочка, спрятанного где-то у сердца, не осталось. И вдруг слышу, что мы с бабушкой едем в Ленинград.
Весной 39-го мы с бабушкой поехали в Ленинград. Жоржик, которого только что выбрали академиком, прислал дополнительные деньги, и бабушка, купив билеты в мягкий вагон, взяла меня с собой. Расставания с мамой не помню. Вероятно, болезненная привязанность к ней ослабела. У мамы появился еще один ребенок, а у меня друг.
Купе поразило меня своим блеском, чистотой. Два дивана, покрытые белоснежными чехлами, над каждым диваном – зеркало. Зеркало и во всю дверь. Проводница приносила на подносе, покрытом белой салфеткой, два стакана крепкого чая. Темно-красный чай, просвечивающий сквозь подстаканники, меня поражал – было красиво.
– И еще печенье, – говорила бабушка, – с маслом.
Она намазывала толстым слоем масло на печенье.
– Ешь, – говорила она.
Мне это казалось очень странным. «Печенье с маслом? – думала я. – Нет, это уж слишком! Масло едят с кашей или с хлебом, но с печеньем?..»
– Почему не ешь? – спрашивала бабушка.
– Не нравится.
Бабушка удивлялась, но ничего не менялось. Всю дорогу до Ленинграда мы пили темно-красный чай и ели печенье с маслом.
– Это так вкусно, – повторяла бабушка, намазывая на печенье толстый слой масла.
Возможно, бабушка все-таки вынудила меня есть печенье с маслом, поскольку другого ничего не было. Но отвращение к этому осталось у меня на всю жизнь.
Что еще помнится из поездки?
Причесывание. У меня уже в то время были косички, и вот по утрам бабушка начинала меня причесывать. Я кричала: «Больно!» А почему не было больно, когда мама причесывала?
Что я могла ответить? Что мама аккуратно прядь за прядкой проводила гребешком, а бабушка накидывалась на волосы и водила гребешком с силой по голове сверху донизу, не обращая внимания, спутанные волосы или нет? Она, по-моему, даже не понимала, что надо мягко распутать пряди спутанных за ночь волос. Несколько раз я отказалась от прически.