ЖАНРЫ

Собрание сочинений. Том 4. Гражданская лирика и поэмы
Шрифт:

Гелиоскоп

Среди гальки и песков стал расти гелиоскоп. Тропы крымские узки, высоко стоит скала; в жаркой чаще — лепестки раскрывают зеркала. Учится — за солнцем в путь оборачиваться он, чтобы мог на нем сверкнуть с неба мчащийся фотон. Бури солнца. Пятна. След от кипящего ядра. А у нас простой рассвет, луч рождения утра.

Две горстки звезд

Оказалось — в небе есть и я — в горстке отдаленного созвездия — Ореолом засиял бледный отблеск, это я — Альфа — я, Бета — я, Гамма — я, Дзэта — я… Через сто парсеков — звездных лет — твой ко мне донесся слабый след — Через гущу черноты — свет бегущий это ты — Альфа — ты, Бета — ты, Гамма — ты, Дзэта — ты… Почему же не прошли насквозь друг сквозь друга — эти горстки звезд? Бездна! Где ж эти мы? Без надежд — море тьмы! Разлетелись в стороны, навсегда разорваны — Альфа — мы, Бета — мы, Гамма — мы, Дзэта — мы…

Перед затмением

Уже я вижу времени конец, начало бесконечного забвенья, но я хочу сквозь черный диск затменья опять увидеть солнечный венец. В последний раз хочу я облететь моей любви тускнеющее солнце и обогреть свои дубы и сосны в болезненной и слабой теплоте. В последний раз хочу я повернуть свои Сахары и свои Сибири к тебе и выкупать в сияющем сапфире свой одинокий, свой прощальный путь. Спокойного не ведал Солнца я нив ледниковые века, ни позже. Нет! В волдырях, в ожогах, в сползшей коже жил эту жизнь, летя вокруг тебя. Так выгреби из своего ядра весь водород, и докажи свой гений, и преврати его в горящий гелий, и начинай меня сжигать с утра! Дожги меня! Я рад такой судьбе. И пусть! И пусть я догорю на спуске, рассыпавшись, как метеорит тунгусский, пылинки не оставив о себе.

«Возьми свой одр!»

Шел дождик после четверга, тумана, ветра, кавардака, во тьме, достойной чердака, луна — круглей четвертака — неслась над пиком Чатырдага. Обсерватория, с утра раздвинув купол за работой, атеистична и мудра, как утренний собор Петра, сияла свежей позолотой. Синели чистые холмы, над ними облако витало в степных цветах из Хохломы, и в том, что созерцали мы, Мадонны только не хватало. Как божье око, телескоп плыл в облака навстречу зною, следя из трав и лепестков, обвалов, оползней, песков за вифлеемскою звездою. Здесь не хватало и волхвов, и кафедрального хорала, волов, апостольских голов, слепцов, Христа, и твердых слов: «Возьми свой одр!» — здесь не хватало.

ЗЕРКАЛА

Поэма (1969)

Зеркала — на стене. Зеркала — на столе. У тебя в портмоне, в антикварном старье. Не гляди! Отвернись! Это мир под ключом. В блеск граненых границ кто вошел — заключен. Койка с кучей тряпья, тронный зал короля — всё в себя, всё в себя занесли зеркала. Руку ты подняла, косу ты заплела — навсегда, навсегда скрыли их зеркала. Смотрят два близнеца, друг за другом следя. По нонам — без лица, помутнев как слюда, смутно чувствуют: дверь, кресла, угол стола, — пустота! Но не верь: не пусты зеркала! Никакой ретушер, не подменит лица, кто вошел — тот вошел жить в стекле без конца. Жизни точный двойник, верно преданный ей, крепко держит тайник наших подлинных дней. Кто ушел — тот ушел. Время в раму втекло. Прячет ключ хорошо это злое стекло. Даже взгляд, и кивок, и бровей два крыла — ничего! Никого не вернут зеркала! —

Сколько раз я тебя убеждал: не смотри в зеркала так часто! Ведь оно, это злое зеркало, отнимает часть твоих глаз и снимает с тебя тонкий слой драгоценных молекул розовой кожи. И опять все то же. Ты все тоньше. Пять ничтожных секунд протекло, и бескровно какая-то доля микрона перешла с тебя на стекло и легла в его радужной толще. А стекло — незаметно, но толще. День за днем оно отнимает что-то у личика, и зато увеличиваются его семицветные грани. Но, может, в стекле ты сохранней? И оно как хрустальный альбом с миллионом незримо напластанных снимков, где то в голубом, то в зеленом: приближаешься или отдаляешься ты? Там хранятся все хвои рты, улыбающиеся или удивляющиеся. Все твои пальцы и плечи — разные утром и вечером, когда свет от лампы кладет на тебя свои желтые лапы… И все же начала ты убывать. Зачем же себя убивать? Но сразу, не быстро, но верь: отражения — это убийства, похищения нас. Как в кино, каждый час ты все больше в зеркальном своем медальоне и все меньше во мне, отдаленней… Но —

в зеркалах не исчезают ничьи глаза, ничьи черты. Они не могут знать, не знают неотраженной пустоты. На амальгаме от рожденья хранят тончайшие слои бесчисленные отраженья как наблюдения свои. Так хлорвиниловая лента и намагниченная нить беседы наши, споры, сплетни, подслушав, может сохранить. И с зеркалами так бывает… (Как бы свидетель не возник!) Их где-то, может, разбивают, чтоб правду выкрошить из них? Метет история осколки и крошки битого стекла, чтоб в галереях в позах стольких ложь фигурировать могла. Но живопись — и та свидетель. Сорвать со стен ее, стащить! Вдруг, как у Гоголя в «Портрете», из рамы взглянет ростовщик? …В серебряной овальной раме висит старинное одно, — на свадьбе и в дальнейшей драме присутствовало и оно. За пестрой и случайной сменой сцен и картин не уследить. Но за историей семейной оно не может не следить. Каренина — или другая, Дориан Грен — или иной, — свидетель в раме, наблюдая, всегда стоял за их спиной. Гостям казалось: все на месте, стол с серебром на шесть персон. Десятилетья в том семействе шли, как счастливый, легкий сон. Но дело в том, что эта чинность в глаза бесстыдно нам лгала. Жизнь притворяться наловчилась, а правду знали зеркала. К гостям — в обычной милой роли, к нему — с улыбкой, как жена, но к зеркалу — гримаса боли не раз была обращена. К итогу замкнутого быта в час панихиды мы придем. Но умерла или убита — кто выяснит, — каким путем? И как он выглядит, преступник (с платком на время похорон), кто знает, чем он вас пристукнет: обидой, лаской, топором? Но трещина, изломом призмы рассекшая овал стекла, как подпись очевидца жизни минувшее пересекла. И тускло отражались веки в двуглавых зеркальцах монет. Все это спрятано навеки… Навеки, думаете? Нет! —

Все это в прошлом, прочно забытом. Время его истекло. И зеркало гаснет в чулане забитом. Но вот что: тебя у меня отнимает стекло. Нас подло крадут отражения. Разве в этой витрине не ты? Разве вон в том витраже не я? Разве окно не украло твои черты, не вложило в прозрачную книгу? Довольно мелькнуть секунде, ничтожному мигу — и вновь слистали тебя. Окна моют в апрельскую оттепель, — переплеты прозрачных книг. Что в них хранится? И дома — это ведь библиотеки, где двойник па каждой странице: то идет, то поник. Это страшно, поверь! Каждая дверь смеет иметь свою тень. Тысячи степ обладают тобою. Оркестр на концерте тебя отражает каждою медной и никелевой трубою. Столовый нож, как сабля наголо, нагло сечет твой рот! Все тебя здесь берет — и когда-нибудь отберет навеки. И такую, как ты, уже не найдешь ни на одной из планет. Как это было мною оказано? —

«И тускло отражались веки в двуглавых зеркальцах монет. Все это спрятано навеки… Навеки, думаете? Нет!» Все в нашей власти, в нашей власти, И в антикварный магазин войдет магнитофонный мастер, себя при входе отразив. Он изучал строенье трещин, он догадался, как постичь мир отражений, засекреченный в слоях невидимых частиц. Там — среди редкостей витрины, фарфора, хрусталя, колец — заметит он овал старинный, вглядится, вспомнит наконец пятно, затерянное в детстве, завешанное кисеей, где, как пропавшая без вести, она исчезла… Где ж ее глаза, открывшиеся утром (но их закрыть не преминут), и где последняя минута, где предыдущих пять минут? Ему тогда сказали: — Выйди! — И повторили: — Выйди прочь! — Кто ж, кроме зеркала, увидел то, что случилось в эту ночь? — С изъяном зеркальце, учтите. — А, с трещиной… Предупрежден. — Вы редкости, я вижу, чтите… Домой, под проливным дождем домой, где начат трудный опыт, где блики в комнате парят, где ждет, как многоглазый робот, с рентгеном схожий аппарат; где, зайчиком отбросив солнце, всю душу опыту отдаст живущий в вечном эдисонстве и одиночестве — фантаст. —

Но путь испытателя крут, особенно если беретесь за еще не изведанный труд. Сначала — гипотеза, нить… Но не бойтесь гипотез! Лучше жить в постоянных ушибах, спотыкаясь, ища… Но однажды сквозь мусор ошибок выглянет ключ. Возможно, что луч, ложась на стекло под углом, придает составным особый уклон, и частицы встают, как иглы ежа: каждая — снимок, колючий начес световых невидимок. Верно ли? Спорно ли? Просто, как в формуле:

(Эн квадрат равняется единице плюс дробь, где числитель четыре пи эн е квадрат, а знаменатель некое К?)

Но цель еще далека, а стекло безответно и гладко. Но уже шевелится догадка! Что, если выпрямить иглы частиц, возвратить, воскресить отражение? Я на верном пути! Так идти — от решения к решению, пи за что не назад! Нити лазеров скрещиваются и скользят. Вот уже что-то мерещится! —

Покроет серебристый иней поверхность света и теней, пучки могущественных линий заставит он скользить по ней. Еще туманно, непонятно, но калька первая снята, сейчас начнут смещаться пятна, возникнут тени и цвета. И — неудачами не сломлен, в таинственнейшей темноте он осторожно, слой за слоем, начнет снимать виденья те, которым не было возврата, и, зеркало зачаровав, заставит возвращаться к завтра давно прошедшее вчера! Границы тайны расступаются, как в сказке «Отворись, Сезам!». Смотрите, видите? Вот — пальцы, к глазам прижатые, к слезам. Вот — женское лицо померкло измученностью бледных щек, а зеркало — мгновенно, мельком взгляд ненавидящий обжег. Спиною к зеркалу вас любят, вас чтут, а к зеркалу лицом ждут вашей гибели, и губят, и душат золотым кольцом. Он видит мальчика в овале, себя он вспомнил самого, как с ним возились, целовали спиною к зеркалу — его. Лицом к нему — во всем помеха, но как избавиться, как сбыть? И вновь видение померкло. Рука с постели просит пить… Но мы не будем увлекаться сюжетом детективных книг, а что дадут вместо лекарства — овал покажет через миг… И вдруг на воскрешенной ртути мольба уже ослабших рук и стон: — Убейте, четвертуйте, дитя оставьте жить! — И вдруг, как будто нет другого средства — не отражать! — сорвется вниз, ударится звенящем сердцем об угол зеркало… И жизнь в бесчисленных зловещих сценах себя недаром заперла! Тут был не дом, тут был застенок, — и это знали зеркала. Все вышло! С неизбежной смертью угроз, усмешек, слез, зевот — ушло все прежнее столетье! А отраженье — вот — живет… На улице темно, ненастно, нет солнца в тусклой вышине. Отвозят бедного фантаста в дом на Матросской Тишине. —
Поделиться с друзьями: