А первый День поэзии — он былв том перевальном, пятьдесят четвертом,когда на смену словесам затертымслова живые встали из могил,а новые великие словаходить учились, но едва-едва.Тот не взлетел, кто по полу не ползал,и новые слова, в кости тонки,себе носы расквашивали об земь,но вдруг взлетели, сбросив «ползунки»…Был праздник тот придуман Луговским.Хвала тебе, красавец-бровеносец!Поэзия, на приступ улиц бросясь,их размывала шквалом колдовским.Кто временем рожден – рождает время.Цветы, летя, хлестали по лицу,и магазины книжные ревели:«На у-ли-цу!»Я помню, в магазине книжном Симоновасквозь двери люди перли напролом,и редкими в то время мокасинамион, растерявшись, хрупанул стеклом.А что у меня было, кроме глотки?Но молодость не ставилась в вину,и я тычком луконинского локтябыл брошен и в эпоху, и в страну.А из толпы, совсем неприрученно,зрачками азиатскими кося,смотрели с любопытством татарчонкабезвестной Ахмадулиной глаза.Когда и нам поставят люди памятники,пусть не считают,что мы были паиньки.В далекую дофирсовскую эручитали мы и площади, и скверу.Еще не поклонялись Глазунову,а ждали слова — слова грозового.Карандаши ломались о листочки —студенты, вчетвером ловя слова,записывали с голоса по строчке,и по России шла гулять строфа.Происходило чудо оживаньядоверия, рожденного строкой.Поэзию рождает ожиданьепоэзии — народом и страной.1979
Этаж материнства
Моему сыну – Саше
На улице Перси Биши Шелливсе здания серые похорошели.В Озерной Школе промокших пеленокродился ребенок.Подошвы свои отскребите от грязи и погасите ваш «Винстон».Этаж материнства.Рождается в женщине мать и страданьем своим наслаждается.Рождается сын – с ним отец его тоже рождается.И все возрождается под небесами:и спичек мильоны становятся снова лесами.Снег русский на Бормус летит, превращаясь в английские ливни,и белые пятнышки трубок «Данхилл» превращаются снова в слоновые бивни.Бифштексы срастаются снова в коров. Наполняются рек пересохшие устья.Из банок с гусиным паштетом летят в облака возрожденные гуси.В «Конкорде» домой возвращается мост, что в Америку продан на вынос.Замшелые камни моста в первом классе сидят и пьют себе «Гиннес».И все это сделал наш сын — наше чудо с морщинистым личиком.Он мост между мной и тобой.Никому не удастся его разобрать по кирпичикам!Он требует грудь. Аппетит у него жесточайший.Он между народами нашими мостик хрупчайший, тончайший.Любимая, дай ему двигаться, не пеленай его туго!О, если бы все народы, как мы, любили друг друга!Но почему они сморщены — новорожденные дети?Они заранее морщатся от гадостей всяких на свете.А корреспондент в палате уже с авторучкою тычетсяи между ребенком и грудью вставляет вопрос политический.Не троньте этаж материнства и мальчика моего.Не портите матери молоко!Не дам я в обиду сына, из матери яростно пьющего,завернутого, как в пеленки, в страницы Шекспира и Пушкина.Потомок ирландских разбойников, сибирских крестьян-бедолаг,завернут он в Джолли Роджер и в парус байкальских бродяг.Я вижу индуса в прихожей со странным рулоном под мышкой.Развертывает. Это коврик. Встает на колени с одышкой.И шепчет он, сняв ботинки, застенчивый нелюдим,молитву за сына, который родился рядом с моим.И чтоб не случилась английская и русская Хиросима,да будет земля всей планеты ковром для молитвы за сына!На этаже материнства крик торжествующий взвился —крик англо-русского чуда в руках медсестры мисс Вилсон.Голого, словно истина, поднял нашего сынаБог в белом халате, скрытый под именем доктора Сида.Мы мало живем на свете. Как минимум надо лет триста!О, если б решалось все в мире на этаже материнства!Бормус, Англия, 4 февраля 1979
«Мой сын курлычет песенку свою…»
Мой сын курлычет песенку свою,подобную журчащей птичьей речи,и я боюсь, что вдруг на чьи-то плечия с плеч моих страдания свалю.Боюсь, что на других свалю винуза всю игру людьми или словами.Боюсь, что на других свалю войну,висящую у нас над головами.Когда мы трусим в чью-то шкуру влезть,с несчастьями других играя в прятки,в семейном личном счастье что-то естьот ловконько подсунутой нам взятки.Да будь я из блаженно всеблагих,да будь я и великий-превеликий,не заслужил я подлых привилегийне мучиться – хотя бы за других.Конечно, мне хотелось бы всех благ,конечно, мне хотелось бы почета,но думаю порой – какого чертанапрашиваться мне на этот блат?Спасайтесь от позора не страдать,не помогать, не думать, не бороться.Сомнительна такая благодать —к несчастию, на счастье напороться.И если чересчур мне хорошо,все сделаю, чтоб стало мне похуже,чтобы, пронзив, мороз пошел по коже,когда ласкают слишком горячо.Нарочное придумыванье бедчужие беды, впрочем, не оплатит.Всегда, когда своих страданий нет,чтоб не тупеть, чужих страданий хватит.2 июня 1979
«Появились евтушенковеды…»
Ю. Нехорошеву
Появились евтушенковеды,создали свой крошечный союз.В этом никакой моей победы.Я совсем невесело смеюсь.Я поэт. Немножко даже критики прозаик без пяти минут.Предлагают, что ни говорите,даже завершить Литинститут.Я фотографирую. Со вспышкой.В главной роли снялся в синема.Думал ли об этом я мальчишкойна далекой станции Зима?Говорят вокруг: он работяга.То он про Нью-Йорк, то про Алтай.Успокойтесь, право, ради бога:я – замаскированный лентяй.Вкалывал я, сам себе мешая,и мозги свихнул я набекрень.Наша подозрительно большаяработоспособность – это лень.Дело не в писательской мозолина затекшем пальце и заду.Есть в нас леность мысли, леность боли —даже сострадаем на ходу.От своих пустых трудов как в мыле,яростно рифмуют кое-каклодыри отечественной мыслис напряженным видом работяг.Если стих короткий удлинилсяи в поэму рыхлую разбух,это значит, что поэт ленился,вроде бы работая за двух.Не от этой ли духовной ленина страницах, внешне боевых,что-то многовато оживленья,что-то мало попросту живых.Нам писать не лень. Нам лень подумать.Лень взорвать наш собственный покой.Лень глаза смущенные потупитьперед нашей стыдною строкой.А потом приходят к нам преступносреди прочих пошлых дешевизнлень простого честного поступка,пальцем для других нешевелизм.Вечность шепчет: поленись, помедлиоскорбить меня стихом своим.Может быть, главнейшее в поэте —это – ненаписанное им.Классики в бессмертье не ломились, —шло оно за ними, словно тень.Классики по-своему ленились, —плохо написать им было лень.4 июня 1979
Дизайнеры паутины
Кто вяжущей липкой рутины —заботливые отцы?Дизайнеры паутины,возвышенные творцы.Любой паутинный дизайнерв паучьей своей глубинесчитает, что даже дерзает,когда он висит на слюне.Дизайнеры паутиныгордятся созданьем своейпочти невесомой картины,опутывающей людей.Особого творчества муки —рожать из себя эту нить,чтоб нам паутиною рукикак можно красивей скрутить.Но есть и ошибка паучья.Дизайнеры так себе врут:«Чем жертву изящней помучу,тем больше оценят мой труд…»Но как с угасающим взоромтакой возжелать красотыи как восхищаться узором,в котором запутался ты?5 июня 1979
«Я вижу с отвращением насквозь…»
Я вижу с отвращением насквозьвас, розовое племя наслажденцев,цинически играющих в младенцев…А время? Время сжалится авось.Я не желаю вам несчастных детств,но в зрелости побойтесь погремушеки слишком уж беспечных потягушекс убогим восклицаньем: «Наслаждец!»В истории давно и след простылтех, кто искали только наслажденья.Оказывает вечность снисхожденьелишь тем, кто снисхожденья не просил.5 июня 1979
Последняя вера
Неужто нас так искривило,что всем нам спасения нет,и стали идеи бескрылыв эпоху крылатых ракет?Неужто береза-калека,склонившись к последней реке,последнего человекаувидит в ее кипятке?Неужто не будет Биг Бена,Блаженного и Нотр-Дам,и хлынет нейтронная пенапо нашим последним следам?Но в том, что погибнет планетачеремухи, птиц, ребятья,не верю. Неверие это —последняя вера моя.Не будет за черепом черепопять громоздиться вверх.Не после войны, а передпоследний грядет Нюрнберг.И бросит в ручей погоныпоследний на свете солдат,и будет глядеть, как спокойнострекозы на них сидят.Окончатся все негодяйства.Все люди поймут – мы семья.Последнее государствоотменит само себя.Последний эксплуататор,раскрыв свой беззубый рот,как деликатес, вороватопоследние деньги сожрет.Последний трусливый редакторбудет навек обреченсо сцены читать по порядкувсе то, что вымарывал он.Последнему бюрократу,чтоб смог отдохнуть, помолчать,в глотку воткнут, как расплату,последнюю в мире печать.И будет Земля крутитьсябез страха последних лет,и никогда не родитсяпоследний великий поэт.5 июня 1979
«Москва из бревнышек сложилась…»
Москва из бревнышек сложилась,и в каждом бревнышке былата золотящаяся живость,где сладко плакала смола.Москва сложилась из кровинок,замытых плах и мостовых.Москва сложилась из кривиноквсех переулочков своих.Москва – самой Москвы творенье.Она, с расчетом фунт на фунт,одной рукой варя варенье,другой заваривала бунт.Какие здесь писались книги!Как это после взорвалось!Как в руки прыгали булыги,стряхнув с боков своих навоз!Москва в бубенчиках и дугахнабат скрывала вековой.Москва, раздумавшая думать,уже не сможет быть Москвой.В Москве есть жесткость.Есть и женскость,и так черты ее мягки.Неисправима деревенскостьзеленых двориков Москвы.Столицы нету нестоличней,но среди всех других столицМосквы домашнее величьене растворится, устоит.Еще Москва не все сказала,не всех великих родила,еще не все мечи сковалаи в наши руки раздала.Кто знает – что внутри припрятали думой высверлен какойМосквы асфальтовый оратайв жилете желтом и с киркой?Чье сможет внутреннее зреньеувидеть, что на волоске,чем забеременело время?Но роды сбудутся — в Москве.И будут, вскормленные славой,новорожденные крепки,как будто нашей златоглавойноворожденные кремли.И пусть, когда ребенок сможетсказать начальные слова,«Москва…» – из лепета он сложит,и снова сложится Москва!17 июня 1979
«Москва поверила моим слезам…»
Москва поверила моим слезам,когда у входа в бедный карточный сезамсвятую карточку на хлеб в кавардакея потерял, как будто сквозь дыру в руке.Старушка стриженая – тиф ее остриг —шепнула: «Богу отдал душу мой старик.А вот на карточке еще остались дни.Хотя б за мертвого поешь. Да не сболтни!»Москва поверила моим слезам,и я с хвостов ее трамваев не слезал,на хлеб чужое право в варежке везя…Я ел за мертвого. Мне мертвым быть нельзя.Москва поверила моим слезам,и я ее слезам навек поверил сам,когда, бесчисленных солдат своих вдова,по-деревенски выла женская Москва.Скрипела женская Москва своей кирзой…Все это стало далеко, как мезозой.Сезам расширился, с ним вместе кавардак,а что-то снова у меня с рукой не так.Я нечто судорожно в ней опять сжимал,как будто карточки на хлеб, когда был мал,но это нечто потерял в людской реке,а что, не знаю, но опять – дыра в руке.Я проболтался через столько долгих лет,когда ни карточек, ни тех старушек нет.Иду навстречу завизжавшим тормозам…Москва, поверишь ли опять моим слезам?17 июня 1979
Пуговицы
С детства я с людьми состукивалсяв толкотне локтями, ребрами.«Ты опять посеял пуговицу!» —мать ворчала, но по-доброму.Пуговицы вы мои, вас я сеял,как репьи.Вы переживали,что на чье-нибудь пальтов наказанье ни за чтовас перешивали?Пуговицы вы мои,вас трамвайные боивырывали с мясом.Вас, как будто часть меня,пожирала толкотня,запивая квасом.Лучше бы всходили вына булыжнике Москвыдеревцами уличнымине простыми — пуговичными,чтоб на деревцах рослипуговицы всей земли:флотские, солдатскиеи любые штатские…Избегаю толкотни —впрочем, повторяется.Пуговицы таковы —все равно теряются.Пуговицы вы мои,толкотня — не пытка.Пытка — если меж людьмиоборвалась нитка.Невозможно быть в родстве,хлеб делить и песни,став застегнутым на всепуговицы вместе.Пусть все пуговицы в рядобрывают с ходу —ребра в ребра я прижатко всему народу.20 июня 1979
«В любви безнравственна победа…»
В любви безнравственна победа,позорен в дружбе перевес.Кто победит – глядит побито,как будто в дегте, в перьях весь.Когда победы удаются,они нас поедом едят.Но если оба вдруг сдаются,то сразу оба победят.20 июня 1979