Современный зарубежный детектив-16. Компиляция. Книги 1-20
Шрифт:
Но что будет с Марвином?
Сжав челюсти до боли в висках, он вспомнил строки, когда-то написанные для Лупиты: «Не поступай по своеволию, но соверши поступок ради тех, кого любишь».
Мысль о Марвине вернула ему хоть крошечный, но все же огонек решимости и силы.
Собрав волю в кулак, Хайнлайн вновь распахнул дверь, упрямо противостоя морозному дуновению, ударившему ему в лицо. В мерцающем круге фонаря и стены, и пол сверкали хрупкими кристаллами инея. Носок Морлока вновь выделялся в луче света, но теперь Хайнлайн заранее зажмурил глаза.
Присев, он нащупал окоченевшие брючины; его дыхание повисало в звенящем воздухе белыми облаками. Пальцы обнаружили твердую выпуклость в кармане. Попытка залезть внутрь ни к чему не привела: ткань, ставшая ломкой, не поддавалась. Оставалась грубая, но верная мера: он разорвал промерзший материал. И вскоре держал в своей онемевшей ладони два ключа. Не от голубого «Мерседеса», конечно, а, скорее всего, от входной двери и номера в пансионе Кеферберга. Не больше.
Каждое движение причиняло физическую боль. Пальцы не слушались – тщетно он пытался отогреть их; дыхание резало легкие, как стеклянная пыль. Хайнлайн судорожно согревал ладони подмышками, вслепую шарил дальше – и вдруг нащупал поверхность, шероховатую, будто наждачная бумага. Боясь увидеть больше, чем готов был вынести, он все же приоткрыл глаза. В свете фонаря блеснул костлявый подбородок Морлока. Хайнлайн сдавленно вскрикнул, отпрянул, но усилием воли сосредоточился на выпуклой груди покойника.
Внутренний карман пиджака. Последняя надежда.
Он подцепил лацкан, будто поднимал дощечку. Пиджачный материал потрескивал, как ломкий сухарь. Беспомощно подергивая ткань, Хайнлайн натужно боролся с оледеневшими швами, пока наконец пиджак не разошелся с отвратительным хрустом. Хайнлайн, потеряв равновесие, отлетел назад, рухнув в мешок с мусором. Казалось, что его кожа растворяется в кислоте.
У самых его ног сверкнул хромированным логотипом искомый черный брелок от «Мерседеса». Рядом поблескивало нечто знакомое – кусочек паштета, выпавший из мусорного мешка. Тот самый «Подсолнух» – словно инкрустированный алмазной пылью, еще прекрасней, чем осталось в памяти. Не раздумывая долго, Хайнлайн поднял ключ, сжав его в оледеневших пальцах, и, дрожа, сам поднялся, преисполненный внезапной гордости: очередная проблема решена – не случайностью, а решимостью и мужеством.
До выхода из камеры оставалось несколько шагов. Светлое пятно, проникавшее из открытой двери, манило его, подобно тропическому солнцу у входа в ледяную пещеру. Холод, цепкий и зубастый, вполз ему под кожу, въелся в кости, как терпкий яд, – и все же ему оставалось лишь следовать собственному следу, всего несколько шагов, сущий пустяк…
Но на ледяном, отполированном до стеклянного блеска полу он поскользнулся, сделал неловкий выпад, балансируя, как марионетка с перебитой нитью, и, шатаясь, все же удержался на ногах. Страх – тот старый бессловесный страх, что, как и в случае с Адамом Морлоком, ему снова предстоит узреть тело, обратившееся в безмолвие, – не оправдался: Никлас Роттман, по-видимому, лежал правее, чем ожидалось.
Хайнлайну грезилось, как он обхватывает пальцами теплую чайную чашку в первый миг возвращения к жизни. Он повернулся к двери, чтобы закрыть ее, – и не сразу, но отметил нечто на ее внутренней стороне. Следы. Точнее, царапины. Свежие, острые, кровавые. Волокна утеплителя торчали из-под разодранного железа, словно гнойные вены. Поначалу Хайнлайн подумал о когтях животного, но затем увидел обломки человеческих ногтей.
И, вопреки собственному запрету, все же поднял фонарь.
Вот почему тело Роттмана оказалось не на том месте…
Никлас Роттман дополз до угла – справа от двери, – чтобы там, в тени металла, умереть. Он лежал, свернувшись в позе эмбриона, на полу, покрытом тонкой, мутной коркой льда, обхватив руками подогнутые колени. Веки его были опушены инеем, ресницы сверкали, как стеклянные иглы. Ворот мундира был поднят до подбородка, фуражка надвинута до ушей – он сделал все что мог, чтобы обмануть холод, спастись от его тугого, безжалостного объятия.
«Боже правый! Он был еще жив, – в ужасе подумал Хайнлайн. – Значит, удар током не был смертельным…»
Взгляд Роттмана был устремлен прямо на Хайнлайна – так, будто он ждал именно его. Под слоем белесого инея в его глазах читался укор. На щеке заледеневшей дорожкой пролегла слеза.
Из-под рук Роттмана выглядывал комок шерсти. Вероятно, вначале он отчаянно пытался освободиться – дергался, боролся, звал, – а потом, быть может, понял: отсюда уже не уйти. И тогда он прижал к себе мертвую собаку, стиснул ее в объятиях, как напуганный ребенок – изношенного плюшевого медвежонка, последнего спутника на краю темноты… Может быть, слабо надеялся Норберт Хайнлайн, это хоть немного утешило его. Хотя бы самую малость. Потому что в конце концов, пусть уже в предсмертной тишине, Никлас Роттман все же вновь обрел своего дорогого Бертрама.
В тот же вечер Хайнлайн погнал «Мерседес» в район новостроек. Мысли его вновь и вновь возвращались к Никласу Роттману – тому, кто умер смертью мучительной, лишенной и света, и смысла. Хайнлайн предпочитал не представлять себе, сколь долгим было это молчаливое страдание во тьме и холоде: Марвину того знать было не суждено, и слава богу. Достаточно было и того, что он сам теперь носил в памяти те события, вгрызающиеся в его совесть.
После некоторых разворотов и раздумий Хайнлайн нашел свободное место между безликими парковками, зажатыми между исполинскими жилыми блоками. Осторожный в мелочах, он доходил почти до суеверия: стараясь ничего не касаться, натянул перчатки, тщательно протер руль и, прежде чем выйти из машины, посвятил несколько минут беглому, но сосредоточенному осмотру. Ни под скрупулезно вычищенными ковриками, ни в карманах дверей, ни в бардачке – за исключением инструкции по эксплуатации да аккуратно вложенных документов – нельзя было обнаружить ничего подозрительного. Как выяснилось, автомобиль принадлежал вовсе не Морлоку, а некоему Удо Затопеку. В багажнике, разумеется, также была зияющая пустота. Следуя внезапному порыву, Хайнлайн ощупал кожаную подушку на заднем сиденье, но и это оказалось тщетно: никаких личных вещей, никакого признака обитателя. Морлок, как видно, был педантом.
Когда Хайнлайн выбрасывал ключ от машины в урну у входа в кино, он чувствовал себя преступником. Нет, он не был настолько легкомысленным оптимистом, чтобы вообразить проблему решенной. Но он действовал – и по меньшей мере выиграл время. Разумеется, рано или поздно автомобиль будет обнаружен. Однако оставалось неясным, был ли Адам Морлок вообще заявлен кем-либо как пропавший. А если и был, полиция, скорее всего, осведомится о нем в лавке Хайнлайна. И даже в этом случае оставалось весьма сомнительным, догадается ли кто-нибудь обыскать старую морозильную камеру в подвальных помещениях деликатесной и винной лавки Хайнлайна – только потому, что постоялец пансиона с противоположной стороны улицы время от времени наведывался сюда.
«Проблемы полезны, – любил говорить Адам Морлок, – они двигают нас вперед».
Быть может, в отношении эволюции человечества он и был прав. Но что касалось самого Норберта Хайнлайна, тот был бы не прочь сойти с этого поезда. Каждая решенная проблема порождала новую – как правило, еще более весомую. Все происходило так, словно он оказался заперт внутри некоего перпетуум мобиле, движущегося без цели и пощады.
Когда Хайнлайн возвращался в старый город на трамвае, он уже смутно предчувствовал: и на этот раз облегчение будет лишь временным. И был прав. Уже на следующий день его ожидала новая – и не просто досадная, но в этот раз по-настоящему роковая – неприятность.
Глава 26
– Мне очень жаль, – вздохнул господин Пайзель с искренним сожалением, тщательно соблюдая тон, уместный при оглашении смертного приговора. – Но я не вправе предоставить вам дополнительную отсрочку. Как бы мне ни хотелось вам помочь, увы – предписания есть предписания.
– Разумеется, – кивнул Хайнлайн. Таков был официальный вердикт: его скромное бытие вместе с лавкой приговорили к исчезновению.
По кухне летали клубы дыма. Глаза жгло. Это указывало на то, что запах сей был особо изощренным адским коктейлем – смесью раскаленного металла и плавленого пластика, симфонией гари.