Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
16
Нашуми ты мне, ветер мой милый, чтоб другим рассказал я потом, как пришли беглецы от Трясила и спасли старшину и попов. Почему старшину с рысаками, ускакавшую к гетману жить, не пожрало подземное пламя, не успела змея укусить?.. Пахнет кровью и тут же — инжиром, над полями — туманная мгла, а вдогонку потылицам жирным не звенит басурмана стрела… Бросьтесь, кони, стремглав на колени, загрызите поповский синклит… Небосвод лишь рыдает осенний, по-осеннему ветер шумит… Поглоти их, любимое поле, мою муку и гнев мой залей! Ряс поповских болтаются полы, словно крылья библейских чертей… Куренному же нету покоя: страх настигнутым быть — не унять… Он во злобе всё машет рукою, ударяя по храпу коня. Где-то клонится клен остролистый, вал морской у скалы загудел… «Мой отец, за меня помолись ты, за святой наш с тобою удел. Нам немало работы с тобою: сколько сабель еще пощербить, поквитаться навек с голытьбою, крови ведрами вдоволь попить!» Атаман засмеялся лукаво, смех тот канул в туман перед ним… «Нам окажет подмогу Варшава, если туго придется одним!»
17
И вот я вижу сквозь туманы крестьян, что в первом их бою и против гетмана и пана с цепами, с вилами встают… Тревога в колокол забила, аж нам тот колокол гудит… Они услышали: Трясило на помощь к ним уже спешит… Вокруг огнями всё сверкает, и небо кровью зацвело… Крестьяне вилами швыряют попов треклятых барахло. Они, подняв цепы и вилы, идут на пушки, на клинки… Бросай челны скорей, Трясило, коней седлайте, казаки!.. …………………
18
Ведет магнат царицу бала, и лица радостны кругом… Дрожат и окна и зерцала, как крепостной под батогом… Полны в свою удачу веры, глаза улыбками цветут. Красавицы и кавалеры на волнах музыки плывут… И вот сияющий хозяин с улыбкой говорит панам: «Ликуйте, гости, объявляю: сам гетман прибыл нынче к нам!» Глядят и дамы, и мужчины с невольным трепетом сердец… Ужель властитель Украины сей размалеванный юнец? На гетмане жупан багровый — он словно кровью окроплен… Тревожно вздрагивают брови, и рот гримасой искривлен… «Виват! Ведь Польска не сгинела! [31] Врагам ее не превозмочь!» Тут поднимается Ягелла,  магната молодая дочь. Ягелла к гетману подходит, одежда от шагов шумит… А он глазами смутно бродит и вдруг испуганно кричит: «По коням все! На бой суровый! Идет Трясило… Близок он!» Тревожно вздрагивают брови, и рот гримасой искривлен… «Где посланцы? Они со мною скакали все что было сил…» И он дрожащею рукою широко двери растворил… Они походкою усталой вошли, и вялы, и тупы… Вот куренной, знакомец старый, а с ним и слуги, и попы. Вошли, отвесили поклоны… Как будто вспыхнули мечи иль гроб внесли… А изумленный зал зачарованно молчит… Никто не крикнет: «Не сгинела!..» Забыли всё. Тут все свои… Остолбенев, глядит Ягелла, кусает губы до крови!.. «Вслед за казацкой голытьбою прут с топорами мужики и всех, кто с кровью голубого, нещадно рубят на куски!..» Бледнеют все. Тревожно в зале, глаза смятение таят… «Святых отцов они прогнали, глядите, вот они стоят!..» «Нет, не они… То нас — Трясило… Ясновельможный, ты ж забыл…» И зал смеется через силу, хоть страх в глазах у всех застыл… И гетман полы рвет жупана, к попам бежит, освирепев, в глазах его — огонь багряный, в глазах его и смех, и гнев. «Нет, не они? А крест на что же?.. Эх вы, худые холуи! Ну, счастье вам, что имя божье твердят еще уста мои. По коням все! Мы в бой готовы, нам пан поможет Иисус!» Молчит хозяин седобровый и только крутит длинный ус. Бушует ветер, словно рад он, что кровь панов ему — испить. Огни погасли у магната, и в замке стража лишь не спит.

31

Польша не погибла! (польск.) — Ред.

19
Буйный ветер по-над гаем знамя развевает, кони ржут, клинки сверкают, войско выступает. С ним идет повстанцев сила, страх бойцам неведом, впереди Тарас Трясило, и Зарема — следом. Про гарем любовь шальная память погасила… Ей Украйна — мать родная, хан ее — Трясило. Он ее глубоко ранит… «Что он так терзает?..» Брови хмурит, и не глянет, и не приласкает. И она сказать не смеет, слезы льет немые, спину взглядами лелеет, плечи дорогие… Сыростью осенней тянет, песни — словно ночи… Молча слушают крестьяне, только грязь толочат. От ненастья лица сини, только ветер злится… Не одна тут свитка ныне кровью задымится. Косы солнце распустило в небе золотые и на ноги в синих жилах льет лучи косые. И идут крестьяне полем вместе с казаками… Сердце панская неволя превратила в камень. Не видать конца и края грозной веренице… Провела нужда большая борозды на лицах… Ваш поход мне сердце тешит, как же вас люблю я! Ветер волосы им чешет, бороды целует. …………………… Тускло Альта зарябила, замок виден далеко… В танце — кони, пики, вилы и сверкание клинков… И Тарас сурово глянул вдаль вокруг из-под руки… Встрепенулись тут селяне и замолкли казаки. Что там даль им раскрывает, и синеет, и шумит?.. По-над полем, по-над гаем с граем воронье летит… «В бой, — Тарас кричит, — мы смело полетим, врагов круша!» А за лесом зашумело, и встряхнулась вся душа… Лава всадников крылатых вылетает на рысях… Солнца отблески — на латах, на железных шишаках… То не синие туманы — кони, на ходу легки… Вслед за гетманом — уланы, жолнера и казаки. Полегли, легли селяне в гулком грохоте атак… На Зарему и не глянет, не оглянется вожак… Ой, турчанка, терпеливо пригаси любви огонь! Вся припала к конской гриве, и летит, пришпорен, конь… Весь он в мыле, и стрелою он несет, несет, несет… Вдруг удар, удар! Землею в грудь, в лицо ей тяжко бьет, близко, близко, словно сбоку, как в подушке голова… Небо синее глубоко… Золота трава… Эта травушка степная словно лебедем кричит, над Заремою, стеная, наклонилась и шумит… Мчит Зарему ночь пугливо до беспамятства межи… У коня — кровава грива, тут же рядом он лежит. У него глаза мутнеют — боль остра и глубока… Ноги вытянул и шею, сводит судорга бока… Крики, залпы за дубравой, пошатнулся панский стяг. В бой идут крестьяне лавой, только вилы их блестят. На Тараса толпы лезут, сеча грозная кипит. О шеломы бьет железо, отлетает и звенит… Сдвинул гнев Тарасу брови, тени пали на чело: и его и вражьей кровью пропиталось всё седло. Что Тараса ожидает? Испытанья — велики. Только ветер рассекают, словно молнии, клинки… Всё шумит в пыли зловонной… Протянулась вон рука, горло с воротом червонным вырвал дядька у панка… Потонуло солнце в гаме, солнце падает, ой, глянь… Под копытами, ногами ходит ходуном земля. Бьет с утра до ночи Альта кровью туго в берега… Улепетывает шляхта, следом гетман — ей слуга… Удирает злая сила, — хоть и сила в их руках. Гонит их Тарас Трясило блеском радостным клинка. Слышно: «Смилуйся, будь братом! Детки у меня, семья!» А за гетманом с магнатом крики дальние звенят… Крики, выстрелы, копыта… «Шибче в город… там ведь дочь…» Ворот, золотом облитый, рвет рука с застежек прочь… Бьет коня он снова, снова, сердце бьется, свист в ушах… А глаза налиты кровью, к носу брови сдвинул страх. Голь взяла панов в работу — в город мчатся во всю прыть, но железные ворота не сумели тут закрыть… «О пан Езус, [32] будь над нами!..» — «Пан, сдавайся и молись!..» То повстанцы за панами в замок дружно ворвались… Песня — рана огневая, всё в крови мое чело… Солнце глянуло, сгорая, и за темный лес ушло… Песнь моя подобна ране, звуки лейтесь, глубоки!.. Молча резали селяне, с буйным кличем — казаки… Там, где трупы, онемело стены темные стоят… В замке гетман и Ягелла и испуганный магнат… И пока на стены глянул день, скрестив с врагом клинки, молча резали — селяне с буйным кличем — казаки. Знали все — идут к могиле, к цели нет конца пути… Столько трупов навалили — ни проехать, ни пройти. Ныне быть хочу бояном, одному им трудно стать… Помоги же мне, Коммуна, ты поэму дописать… В крови копыта конь купает, сквозь кровь не виден свет глазам… «К захвату замка приступаем! — кричит Трясило казакам. — За мною все!» И к стенам хмурым повстанцев бросились войска… И вновь огонь и криков буря прибоем к нам через века… Горланит гетман: «Помощь, где ты?» А в стены — гром, возмездья глас… И не помогут вам мушкеты унять разлив восставших масс… В хоромах гетман. Он не знает в отчаянье, что предпринять. А там ворота разбивают, трясутся окна и звенят. Бегут… И что-то там упало… Затих стрельбы мушкетный гул… В руке Ягеллы с синим жалом кинжал гадюкою мелькнул. Ягелла к гетману: «Мой милый, моя последняя любовь». А на пороге — сам Трясило, с его клинка стекает кровь… Ягелла — гетману: «Желанный, с тобою сладко умирать…» «Прими гостей, любезный пан мой! — кричит магнату так Тарас… — Припомни, панна, розы в гае, пастух тебе их предлагал…» Магнат уж саблю вынимает, но и Трясило не дремал: «Гей, выручай, шальная доля!» Тарас ударил, разъярен, магната в зубы из пистоля, и тот навеки усмирен. «То за цветы!» Но от Ягеллы себя тут гетман отстранил: «Еще Украйна не сгинела! Еще рубиться хватит сил!» Махнул Тарас клинком, но еле коснулся гетмана руки… Они сошлись… и зазвенели меж ними радостно клинки… Глазами панна смутно бродит, губами тихо шевелит… Она пантерою заходит, ударить в спину норовит… Уже кинжал на головою… Но тут Зарема в двери: раз! И панна вскрикнула от боли и на пол грянулась тотчас… «Ну, что, проклятый, не сгинела?! Ей жить с таким ли подлецом?» Споткнулся гетман, на Ягеллу упал с разрубленным лицом… А за окошком — гул прибоя… Трясило выглянул во двор… Куда казаки с голытьбою толпой бегут во весь опор?.. Что там за ними громыхает? С огнем и цокотом таким за ними стаей пролетают поляки, гетмана полки… Тарас объят весь гневом жгущим, он коридорами бежит к повстанцам, в панике бегущим, чьи кое-где блестят ножи… Но опоздал… Уже нет силы, уже не совладать с бедой… Иди ж на смерть, о мой Трясило, вожак мой славный молодой. Что дальше будет — время скажет… Но я не дрогну — не таков. Тарас клинком призывно машет — своих скликает казаков. Меж ними ветер — рад он, рад он, что кровью панской сыт с лихвой… Там, где ворота, — баррикады и возле них — последний бой. На баррикадах трупы — маком… Прибой отхлынул и затих… Отбили первую атаку и отдыхают казаки… Что там мелькнуло? Что за звоны? О слезы, будьте вы скупы! Блестят хоругви да иконы, на баррикады прут попы… Трясило глянул, тут же сразу померк глазами, замолчал… Лишь солнца лучик у Тараса на лбу прощально заиграл… А те идут, неторопливы, за ними — гетмана полки. И тут — конец. Ведь в долгогривых стрелять не будут казаки… Тарас поник челом печально, и на пистоль легла рука. Зарема глянула прощально в глаза сухие вожака… «Сдавайтесь, братья!» — поп взывает и манит взмахами руки. Он их крестом благословляет… И встрепенулись казаки… Они встают, темнее ночи, к Тарасу скорбные идут. А он покорным быть не хочет и над врагом свершит свой суд. «Постойте, вы! — кричит Трясило. — Я им по правде всё скажу!» И он взглянул на вражью силу, как будто пересек межу… «Вас, казаки, берут обманом попы, посланцы темноты! Забили голову дурманом иконы эти да кресты. За ними пан стоит проклятый, чтоб вас судить ценой любой… А вы, как глупые телята, себя даете на убой!.. Им крови вашей жаль едва ли, за ними церковь, бог, закон!..» — «Молчи, молчи! — попы кричали.— Любой вам будет грех прощен! Лишь вы безбожника лихого отдайте нам, его связав!» И столько злобного и злого в том крике было, что в глазах огонь зажегся у Трясила… И гнев казацкий взбушевал… Любовь и ласку с мощной силой народный голос выражал: «Хвала навеки атаману!» — «Веди нас, батька!» — «Славен будь!» — «Покажем и попам и пану веселый и кровавый путь!» И враз клинками засверкало и закипело всё кругом… Гей, сила вражья утекала от казаков бегом, бегом… «Прости!» — взывает поп к Тарасу, но сабли взмах не удержать, запутался он в длинной рясе, никак не может убежать… Попы, как мыши, — на заборы, но сабля их сечет, сечет!.. Они сползают наземь споро, лишь кровь промеж досок течет… И казаки прошли грозою тот город весь, и кровь лилась… Еще не знал такого боя, так не рубил еще Тарас… Он только стиснул зубы, брови и рубит шляхту вновь и вновь. Его жупан пропитан кровью, по сапогам стекает кровь… Но руки вяло вдруг упали: нет никого, где взгляд ни кинь. И напролет всю ночь гуляли и танцевали казаки. И, вторя кобзам, в бубны били, пока совсем не рассвело. А утром город запалили, и небо кровью зацвело… «По коням все!» И уж далёко набатным звоном город бьет… А месяц ясный одиноко, как лебедь, по небу плывет. Мои же думы — гаем, гаем, как заповедные ключи… Пожар всё небо обнимает, на фоне том Трясило мчит… 1925

32

Иисус (польск.). — Ред.

467. ОТПОВЕДЬ

ВСТУПЛЕНИЕ
Кипит уже во всех краях… Грозою — тучи над вселенной… Пан Маланюк достопочтенный, еще мы встретимся в боях!.. Пока же — отповедь моя летит на крик ваш неизменный, на крик бесплодный, к «сердцевине бессильной нации», где мгла, где ветер воет, как в пустыне, не знают где добра и зла, где только дух упадка ныне в безлюдье на коленях стынет, и кровь течет с его чела… ведь сердцевина та сгнила.
1
Украина степной была, но дни великие настали, снаряды, трактора вспахали ей лоно… И среди невзгод, в мученьях голода, блокады, когда пылали баррикады, сквозь красных зим тревожный ход, под гул отрядов капитала, и плач, и смех, и казней стон — «За власть Советов!» написала она на пурпуре знамен… А вы?.. Что делали, где были?.. Кого на муки обрекли, над кем горюют ковыли, кого в могилы положили в последнем яростном бессилье на дымных, огненных шляхах?.. …Разбой, руины, страх в очах детей, что вы осиротили на кровью залитых полях. А вы готовили штыки, грозили снова ей расправой, когда восстало жаркой лавой: «Быть иль не быть!..» Вы чужаки, и в злобе сгинете неправой, и захлебнетесь вы отравой, что нам сулили… Пробил час! Железный шаг раздавит вас! Влюбленный в этот час пиита, не буду равнодушным я, и взрывом гневным динамита пусть на елей иезуита грохочет отповедь моя! Ни думы о былом, ни боли напрасно не терзали нас… Лишь сердце стиснулось не раз от прежних бедствий поневоле, да так, что взор от боли гас!.. Но знали мы на ратном поле: грядет к нам коммунизма час… Мы шли вперед, не помня боле о прошлом, — цель спаяла нас. И словно стали мы из стали, ведя суровый, тяжкий бой… Свое ведь счастье и покой давно мы под ноги втоптали… Ах, Украина, Украина! Да разве нам страшны угрозы, когда сыны твои сквозь грозы пройти готовы, воедино сплотившись в громе и огне, для дней твоих, для лучших дней? И плавок ширится прибой, и трубам нет конца и края… Была Украина степной, теперь она уже другая, и лозунг «Моя хата с краю» навек проглочен прошлой тьмой. Вы знаете, что это так и что мое правдиво слово. Но вы хотите, чтобы снова огня и «кары» ураган обрушил горе на селян?.. Но дни не те! Сломался хлыстик… Вы не фашист, а лишь фашистик! Всем вашим сердцем и мечтой вы с Клемансо и Муссолини… Лежите трупом желто-синим вы на промозглой мостовой… Ваш лепет жалок про Европу — он недостоин Конотопа. В Стране Советов наш народ, мы волю вырвали из крови… Соединить лишь идиот способен Маркса с Соловьевым и возмущаться, в злобе рьян, тем, что голодный люд всех стран быть пушечным не хочет мясом, — сознательным быть хочет классом, и цели у него ясны. Когда-то в омуты войны паны нас ввергли, будто в бездны… А вы, как поп: «То — гнев небесный…» — гнусите свой псалом бесчестный из горестной Галичины… Вы на абстракцию, на бога хотите их свалить вину, чтоб снова лгать… Мораль убога и философия бедна — такой товар не нужен нам: в убыток… Мы поклепов гать уже разбили… Маску скиньте. За стиль такой вы извините, за все эпитеты, слова, — ведь учимся мы торговать. Могу я даже вам для гроба бесплатно из церабкоопа сосновых досок переслать — таких нигде вам не сыскать, их не подарит вам никто… А впрочем, нет. Срамить за что товар народный высшей пробы? Вы недостойны даже гроба, он оскорбится. Ваш удел — сырая яма… Побледнел?.. И подгибаются колени, трясутся, словно холодец, безвольно мышцы?.. Успокойтесь… шучу я… Просто крови мак застлал мне голову туманом… Пугать я больше вас не стану — вы перепуганы и так. От страха стали вы руиной уж много, много дней назад, когда помог нам русский брат прогнать Петлюру с Украины… Прогнал наш брат и Смердякова огнем орудий, бомб и слова, хоть как тот, бедный, ни юлил… Но что поделаешь — поплыл в Константинополь… В добрый час, найдем и под водою вас!
2
Живем в готовности высокой всегда отправиться в поход… Теперь не с Запада, с Востока ветров истории полет… Есть сталь у нас, и есть железо, есть, господа, чем встретить вас, чтоб не посмели больше резать народ, Христом благословись… Да, это правда, кровь течет, и мир багряной краской залит… Но не Христос на фоне зарев, а образ Ленина встает… Знамена, словно тени, в Риме висят — победы черной знак… У нас же Муссолини — имя, что годно только для собак. Чем больше гнет его насилья, тем гнев быстрей сметет тюрьму. Ему уж нос переломили, мы ж — перебьем хребет ему. ……………………… А в кабинете кардинал, залитый золотом и кровью… Течет неспешно блудословье из синих уст… Какой скандал! Туда, где смерть вовсю гуляет, рабов своих он гнал не раз… Фигура эта вызывает лишь омерзение у нас. Для вас — казна, любовь и вина, у вас любая ложь — свята… О, сколько сожжено невинных обманным именем Христа… Быстрей танцуйте свой канкан, вам от штыка спасенья нету!.. Революционному поэту враждебен чуждый Ватикан. Колдует музыка в шантанах, толпа безлика и легка… …А пригород лежит в туманах, и цель еще так далека… Там бледные, худые дети — цветы, морозом сожжены… …Здесь — франты, сыты и одеты, «Войны! — кричат. — Еще войны!..» У Турции, томимы жаждой, отнять поля хотят паны… О, мы покажем вам «войны», предательский ваш род и жадный!.. Быстрей танцуйте ваш канкан, вам от штыка спасенья нету!.. Революционному поэту враждебен чуждый Ватикан.
3
«Коль нет у нации вождя, тогда вожди ее — поэты»?.. Ну что ж, в вожди народа лезть с вас, верно, станет, но селяне вам не окажут эту честь. Не вам Тычину в злобном рвенье чернить и звать его рабом — сиянье от него кругом, гуманный он и светлый гений… Он понял, он постиг наш век. Вы — пыль у ног его, не критик, самодовольный сибаритик, безумный, жалкий человек! Пылает даль в пожарах рыжих, и плещет кровь — земли вино… Петлюра околел в Париже… Вы ж — не Петлюра, не Махно. Замыл волною океанной их, как песок, последний бой… Не вашей музе рядовой разрушить новый мир багряный… Греми, пеан мой огневой, наперекор пеану пана! О, вам досадно, знаю я, что ваши «кровны» десятины забрали руки селянина себе в отчаянных боях… И вам не будет возвращенья туда, где золото ракит в тиши отрадного мгновенья нежданной встречи даль резьбит… Всё это вас, как сон, манит… И зря терзает жажда мщенья вам грудь… и сердце зря болит жестокое… Пустым стремленьем к мечте вы скованы навеки… Могила… вылечит… калеку…
4
Поля родимые покинув, железо снова я пою… Мою Коммуну — Украину я так люблю!.. Она — моя навек… И боле не надо мне иной — любой. …………………… Одето в грозный траур поле, полки идут, качаясь, в бой… В дыму огонь шумит и тает… Гори, душа моя, гори!.. Уже багряно над Китаем шумят знамена в цвет зари… В безумье надругательств грязных пусть гнев мой тучи понесут!.. Я так люблю в державах разных рабочий люд! Я так люблю в далеких странах порывы те же, что у нас, из бед и горя океана в Коммуны светлый час! Разноязычные, родные, на разноцветных островах… Горят во тьме миры иные — и вьется страх… То — страх привыкшего жестоко пить из людей рабочих кровь, — теперь огонь ему и в око, и в бровь! Сквозь крови чад и пуль рыданья желанной воли дни придут, и от всемирного восстанья паны не убегут. Мы им припомним наши муки в забоях душных, на полях, где труд на них ломал нам руки и мозг сушил… Лети же, страх, чтоб задрожали все обжоры, ты бей огнем в небес озера и в тучи Лориган-Коти, лети на ногти в маникюре, на дым сигар!.. В моей груди такая жажда гневной бури!.. Я позабыл слова пощады… Пылайте шире, баррикады!.. За залпом — залп!.. Нужда бежит… И враг поверженный лежит… Последний акт, последний раз… И на виски — морозный иней… И мертво зрят в кровавой сини слепые пуговицы глаз… Да, мы идем… Придем багряно в раскатах моего пеана!.. «Симфония мускулатур» [33] еще не так взорвет препоны… Мы вам «Послание» припомним, когда в итоге авантюр вы к стенке станете… Бонжур… Я перебил вам, извините, мечты про дом ваш и поля… Но… не вернется к вам «земля», как юность ваша… Даль в зените, всё шире вертится Земля, летят миры в просторы бездны… Где ваши предки, пан любезный?.. Гниют, наверное, в земле, их точит червь, они во мгле уж превратились в прах безвестный, вас ожидая… И давно туда сойти вам суждено. Вам не склонить меня к измене, меня обман ваш не берет. Вы лишь пушинка в том движенье, когда миры летят вперед… Еще не мчало время так в сиянии Луны и Марса… Ведь очи Ленина и Маркса для нас пронзают ночи мрак, от них лучами ореола взлетает песня Комсомола: «Наш паровоз, вперед лети, в Коммуне остановка… Иного нет у нас пути, в руках у нас винтовка… Мы дети тех, кто выступал на бой с Центральной радой, кто паровозы оставлял и шел на баррикады». Да. Не волнует ваше слово тех, что росли в огне, в крови… Оно и вяло, и не ново, а главное — в нем нет любви… Любовь и гнев — мотор прогресса, его основа — новый строй, нас коммунизма интересы зовут, чтоб сжег фашизма беса буран восстаний огневой! Ведь воду в пламя превратит лишь мой народ в горниле битв. Не вой, не вой на прах Тараса, проклятый пан!.. Не твой ведь он, народным гневом порожден певец трудящегося класса, что в бой последний устремлен… И если б жил Тарас теперь, он был бы членом ВКП. На бой пошел бы с бурей бурой, как мы, как все, за юный класс. Тогда бы не один из вас своею поплатился шкурой… Он за народ стоял всегда, отдал ему слова и силы… Он вам припомнил бы года, что вы его в тюрьме гноили!.. А с ним и мы… «За власть Советов!» — позвал бы он… а с ним и массы (из края в край и штурм и марш)… Он наш отец, он ворог ваш, он бард трудящегося класса, и песнь его нас шлет на ката… Не вой, не вой же, пан проклятый, над прахом огненным Тараса, ведь тот огонь горит над степью, и в сталь сплавляется она… Да, вы б лизали у Мазепы не только пятки, но и … У нас и хлеб на поле новый, и новая нам жизнь дана… И коммунизма цель одна для нас горит… Мы чернобровы, распотрошим отродье ваше! Пожарам рыжим края нет… Да, мы нагрянем к вам в огне и в дорогой Галичине, в краю измученном и нашем, распотрошим отродье ваше!

33

М. Рыльский, «Синяя даль».

5
О пролетарии всех стран! Уже недолго — час настанет, и гром кровавый грозно грянет, и бой последний будет дан… Нам — явь, а грозный сон — для них… Затихнут радостно заводы… Бег конницы и шаг пехоты всколышут грудь Европы вмиг… Не сказка это и не миф, не иорданские легенды… Дорог асфальтовые ленты от поступи сапог простых, как воск, растают, и копыта в смоле, в крови помчатся вдаль… На мысли — мысли, сталь — на сталь вверху над черепом разбитым… И враг в цилиндре черной тенью упал — и к звездам мертвый взор… И сытый ворон в исступленье ему в последнее мгновенье прокаркал слезно: «Невермор!» [34] Я вижу тени, руки, лица, мурашки — морем по спине… Я словно никну на коне, и сабля молнией искрится, и пересох от гнева рот, и сердце чует что-то веще… Пускай, как в берег, в стены плещет волной бушующей народ… Теней я вижу легионы… Они идут со всех сторон, их било горе, били беды, моря восторга и победы их поступи доносят звон… Гремит надземною грозою: «Ура!», «Виват!» и «Слава!», «Гох!». И Маркс качает бородою — младого мира Саваоф… И Гейне тень с платком на шее, никто смеяться не умеет, как он и Байрон… Волг и Сен потоки мчат в едином лоне, кто жив и пал — в одной колонне, и в гордом шуме стягов, лент идут Домбровский и Варлен. 1927

34

Больше никогда (англ.). — Ред.

468. ЗАВОДСКАЯ ДЕВЧОНКА

Несутся тучи в ту сторонку, где просыпается Донбасс, где я заводскую девчонку в минувшем видел много раз. Там над поселком — месяц острый, под тучами — платочек пестрый и две звезды под тем платком… Всё это кажется мне сном прекрасным и неповторимым… Под заводским тяжелым дымом ворота черные видны, они от копоти черны, клубятся дымные волокна… Пылают цеховые окна, железо жалуется там, ползет «кукушка» по путям и голосом кричит высоким, теряясь в дымной поволоке. Там пахнет углем, и цветенье в садах, прогорклое чуть-чуть; над головою — Млечный Путь зовет, сверкая в отдаленье, всё осмотреть и всё познать, чтоб самому — звездою стать на ночи бархатном покрове… О, пылкость юношеской крови! Я вспоминаю радость ту, ночное небо и аллею, звучала музыка в саду, где познакомился я с нею, где имя я узнал ее… Воспоминание мое и ныне в сердце словно рана, как сладко имя то — Оксана… Мне всё мерещится тот дым, над сонным озером туманы, и жжет меня огнем своим щека румяная Оксаны… Катилась песня, высока, взлетала радужной дугою… Завод. За вербами река, и шум бондарни за рекою. Там луч солому золотил, мне не забыть тех лет веселых… Там по кислицу я ходил, пил молоко в окрестных селах в те дни, когда в степные дали мы банды гетманские гнали, когда с мешками мужики явились к нам из-за реки и в волнах Леты утонули… Штыки блестели, пели пули там, где мы в детстве средь кустов с дружком ловили воробьев. Давно, давно… Минули дни… И только памяти огни, что вдруг пронзают, словно птицы, вечерний небосвод столицы, несут на крыльях голубых тот смех и плач из дней былых. Войны кровавая заря пылала в небе, толпы плыли в пыли и по селу носили портрет кровавого царя. Врагу — проклятья и угрозы, гнев разгорался всё сильней… А на платформе — стон и слезы, отчаяние матерей… Покрылись лица тенью бледной, когда звонок поплыл последний, трехцветный флаг, поникший вкось, прощально крикнул паровоз и тихо отошли вагоны от помрачневшего перрона… И, различаемый с трудом, гремел орудий дальний гром… А я, влюблен в девичьи очи, пел про украинские ночи, под струн гитарный перебор, про девичий печальный взор, про шелест вкрадчивый акаций… И было мне тогда — семнадцать. Я не вернусь уже назад… В вечернем небе туча тает… Блестит в росе цветущий сад, и вдалеке гармонь рыдает, как будто бедная дивчина зовет неверного дружка… В рыданье так сильна тоска, что плакать хочешь беспричинно… Блестит в росе вечерний сад, когда-то были мы так юны… Ушли на пушек рев чугунный, немногие пришли назад. Дни мчались — бешеные кони… И часто видел на перроне я бледных, словно смерть, солдат. Везли их в тыл, чужих, не наших, оттуда, где огонь пылал. Зачем же сердце надрывал их суховатый, острый кашель?.. Зачем смертельный кашель тот гасил войны пожар победный, тряслась спина, кривился рот? Казалось, брат тянулся бедный ко мне и руки простирал сквозь дым кровавый и металл… Тряслись под тяжестью дороги, везли орудия «туда», «оттуда» шли санпоезда, поток безруких и безногих… Где блеск, и выправка, и лоск? Желты их лица, словно воск, над ними, белые, как птицы, склонялись сестры, фельдшерицы… А на военных поездах писали мелом на дверях, на стенах (раненых проклятья не тронут пошлые сердца): «Вперед, за нашу землю, братья, в бой, до победного конца!» Дул ветер, дождь осенний лил, под ветром розы облетали, когда я в шахту спущен был. Чернее тьму найдешь едва ли. Ее как будто создал маг, все эти плоскости и грани, воды подземное журчанье и слабый свет сквозь душный мрак, на стенах словно блеск слюды, с углем вагончиков ряды, и скрежет их, надрывней стона, и свист протяжный коногона… Я стал носить шахтерский чуб и набекрень картуз дешевый, во тьме ночной покорных губ стал жадно пить огонь вишневый, очей любимых взгляд ловить, и матюгаться, и курить… И в той дали, и в том просторе мой потемневший видит взор, как тьму расталкивают зори, шумит трава донецких гор, проходят с песнями девчата, за ними — парни по пятам, и клена темная громада внимает звонким голосам… Всё белым цветом заливала луна, сияя колдовски, и верба ветви наклоняла над синим зеркалом реки. Гудят заводы, как жуки, мосты дрожат под поездами, что пролетают мимо нас, как бы навек прощаясь с нами… Вздымает к небу дым Донбасс, и трубы, словно привиденья, встают, и очерк их мне мил, таких знакомых в отдаленье… Я там работал и любил. Я помню счастье золотое, тех не вернуть отцветших дней… Туда я вновь лечу душою на крыльях памяти моей. Там жизнь спокойна и ровна, гудят гудки, на труд сзывая… А здесь, на западе, война гремит, пылает мировая. И равнодушный кто-то счет ведет пропавшим и убитым… И нет конца слезам, обидам, и льется кровь, и гнев растет. Нет больше песен у пехоты, в молчанье движется она… И лишь гитарная струна всплакнет под ночь средь непогоды… Ожесточение в сердцах, дороговизна в городах и нищета в крестьянских хатах, тьма в окнах их подслеповатых, и детворы веселый смех уж не летит из окон тех. Гангренный бред, дурные сны в грязи, мученьях и коросте, и перемалывала кости, не видя в том своей вины, машина страшная войны. Казались сном те дни, когда любили мы ходить гурьбою под разомлевшею зарею встречать ночные поезда. В дорогу семечки тогда девчата брали; шутки, пенье, внимал им тополь в отдаленье, и вечер ясен и лучист, и кучеряв был гармонист… Затихла станция, темна, в холодных залах тишина, одни жандармы, как вороны, выходят важно на перроны, да иногда из мглы навзрыд военный поезд прокричит. Гроза всё ближе подступала, и сил сносить беду не стало… Когда ж забыли бедам счет, пришел семнадцатый тот год, пришел счастливою грозою… Но трубы так же звали к бою, струились слезы матерей… Туда, где дышит даль железом, всё так же гнали сыновей, гремели выстрелы за лесом, и неба влажные края сверкали — грозная картина. Тогда впервые понял я, что есть на свете Украина, край грозных битв и вечных гроз, что больше я не малоросс. Пришла желанная пора борьбы великой до победы за то, о чем мечтали деды, на что надеялись вчера. Пришла, прекрасна, долгожданна, и ею — всё озарено. Тогда узнал я, что Оксана с большевиками — заодно. Но был тогда я с толку сбит шовинистическим угаром, и до сих пор душа болит, как много сил потратил даром, что ж, перед веком повинись… Дороги наши разошлись: она — налево, я — направо. Была жестока и кровава судьба нелегкая моя средь дней суровых и крылатых, и больно мне, что не был я на тех октябрьских баррикадах, и горько мне, что был мой путь непрям, извилист и запутан, что молодости не вернуть, не прояснить той мглистой смуты. И не видна еще развязка была в те дни… Дрожит перо… И заливает щеки краска, как арестантское тавро. Наш полк отправили под Киев, туда, где шлях лежал Батыев, где пела память о былом в Софийском звоне золотом, где княжескими именами еще минувшее живет и огражденные цепями руины Золотых ворот в немолчном городском прибое напоминают нам былое. Течет внизу старик Славута, в веселье берегов закутан, и на Крещатике в ночи сверкают ярких ламп мечи. Военный шум, зима, вокзал… Тревога сердце захлестнула… На нас своих орудий дула наводит красный «Арсенал». Томит дыхание беды, мы стали строиться в ряды, ударил колокол три раза, мрачнея, ждали мы приказа. Петлюра что-то прокричал, куда-то показал рукою… Над нами жесткою грозою ударил орудийный залп… Пошли на приступ, напрямик, мы улицею голубою, и ветер гайдамацкий шлык всё дергал за моей спиною, хотел как будто удержать меня и злую нашу рать, как будто вслед кричал: «Проклятый, зачем ты в бой идешь на брата?..» Мне не забыть тот страшный час, мы каждый камень брали с бою. Заря с укором и тоскою смотрела нехотя на нас, в крови лежали трупы тесно, их вид был горестен и дик, казалось: мы зашли в тупик, и есть ли выход — неизвестно… День был понурый и унылый, неравны были наши силы, и под напором нашим пал залитый кровью «Арсенал». Мы озирались, брови хмуря: какое зло свершилось тут! И я не знал, что скоро бури меня, как щепку, понесут по дну ущелий и оврагов, сквозь дым и марево огня, чтоб с лёту выбросить меня на берег красных зорь и флагов. Недолго Киев нашим был. Нас Днепр, казалось, невзлюбил, в снега глубокие закутан, разгневался старик Славута и закричал сквозь смерти свист: «Я тоже нынче коммунист, а вы погибнете, изгои!» И мы не выдержали боя. И красным стал от крови лед, казалось, небо упадет, так орудийный гром был страшен, залп по рядам пришелся нашим… Кто как, ползком, бегом, верхом, ушли рассеянной оравой… В дали туманной за холмом остался Киев златоглавый. Обречены на грязь и мрак, знать, не про нас его панели. И слезы смахивал казак тяжелым рукавом шинели. Сквозь снег и ветер, день и ночь отчизна нас погнала прочь. И вещие нам были знаки, в пути нам выли вслед собаки, и кто-то на смех иль печаль тревожил выстрелами даль. Куда-то шли, за строем строй, полк за полком, не зная цели, из окон сумрачно смотрели на флаг наш желто-голубой. Качали бабы головами, за тыном кто-то, хоронясь, нас крыл последними словами; дорожную месили грязь… Под шум шагов, под окрик громкий я молча вспоминал завод и над мерцаньем тихих вод взор ясный заводской девчонки. Я ночью в нем тонул, бездонном, с ним просыпался поутру. Я был пушинкой на ветру широком, революционном. И, в непроглядной темноте припомнив вдруг свою подружку, я думал: что, как очи те уже берут меня на мушку и я, споткнувшись на бегу, лежать останусь на снегу?! Гудели ветры, неба мгла казалась беспросветно-черной, когда к нам армия Эйхгорна на помощь с запада пришла. Гудели ветры, в поздний час сползала с неба позолота, и шагом кованым пехота гремела молча мимо нас. Ряды терялись в мутной дали, под ветром шли и шли полки. «Завоеватели, друзья ли?» — понять пытались казаки. А им в ответ — из тьмы ночной за рядом ряд, за строем строй, и ветер, жалуясь открыто, шумел знаменами сердито. Топча траву родной земли, и чернозем ее, и глину, с полками кайзера прошли, как смерч, мы через Украину. Очнулся я, когда, назад взглянув, увидел, как лежат с простреленными головами те, кто был в плен захвачен нами; когда рассеялся туман, увидел гневными глазами, как забивают шомполами за землю панскую селян. И понял я, что только с теми, кто защищать крестьян готов, мне по пути, что давит бремя неправых дел, неправых слов, я осознал — настало время, — что правда — у большевиков. И верил я: придет минута, когда я кровью смыть смогу свою вину и штык свой, круто взметнув, нацелить в грудь врагу. А в нашей сотне был хорунжий, приятель мой, детина дюжий, похожий, прям и чернобров, на запорожских казаков, в атаку шел с особым форсом, заворожен от пуль и ран, на нем нарядный был жупан, носил он шапку с длинным ворсом, хохол извилистой гадюкой свисал кокетливо над ухом. Была в нем нежность и отвага, ходил всегда спокойным шагом, гроза врагам и супостат, он был усладой для девчат. Всегда готов к любому бою, его прозвали Галайдою. Такого пуля не берет, он от Мазепы вел свой род и тем гордился. Словно черти, с картины Репина украв его, напуганы до смерти, влюбились в речь его и нрав. Однажды к нам через кордон подкрался красный батальон, он появился в час нежданный сплошною лавою из тьмы, когда ж его разбили мы и тишина над нашим станом сомкнулась звездная, — тогда привел шесть пленных Галайда. Они с померкшими очами стояли молча перед нами, и на меня один из них смотрел так странно… Что-то было в его очах… я вдруг притих, передо мною всё поплыло, какой-то свет из дней былых… Где я их видеть раньше мог? Прошел по телу холодок. Сияли очи, словно свечи, будили боль забытых ран… Знакомыми казались плечи и руки девичьи, и стан у пленника… И отсвет зябкий на острый штык тоскливо лег, но под красноармейской шапкой я разглядеть лицо не мог. И долго, долго среди ночи мне спать мешали эти очи. Рассветный блеск мерцал вдали, когда их на расстрел вели, в последний раз ласкали взглядом рассветный мир, сиявший рядом, и солнце тьмы прорвало гать, когда их стали раздевать. А самый юный не давался, как был ни слаб он, как ни мал, из рук казачьих вырывался, руками ноги прикрывал… Но скоро сила одолела — и перед нами забелело невинное девичье тело. Когда ж лицо ее в слезах увидел я… тоску и страх те вспоминать не перестану… Я в ней узнал свою Оксану, свою любовь!.. Хватался я за чей-то штык, за ствол ружья и плакал перед Галайдою, чтоб отпустил ее живою, чтоб понял боль мою, беду. Просили хлопцы Галайду, но с каменным, угрюмым ликом он глух был к жалобам и крикам. Он говорил, и даже брови казались красными от крови, стал нос крючком, как у совы: «Не казаки, а нюни вы! Наш путь лежит сквозь темень ночи, сквозь кровь и смерть, неужто нас разжалобят девичьи очи, иль в нас казачий дух погас? А ты, — сказал он мне с угрозой, — сдержи безумие и слезы и не мешай мне исполнять то, что велит отчизна-мать!» Я и сегодня вижу снова, как ружья вскинули сурово и, как один, взглянули все туда, где жизнь моя, Оксана… Сияла мушка, вся в росе, на карабине атамана, и это значило — конец… Стоял я, бледен как мертвец. Казалось, сердце разорвется… Раздался залп, упало солнце, земля качнулась, поплыла… И долго, долго тьма была. А ночью разбудили нас внезапной новостью: «Восстанье!» Казалось, сбудется желанье, зари рассветное сверканье судьба нам шлет в счастливый час. Еще мы гибли в темноте, но немцы были уж не те, — тянулись вспять к своим границам, катился пот по хмурым лицам. В ту осень слабый свет забрезжил мне, бед распалась череда. За самостийную, как прежде, был Украину Галайда, и ненавистен мне проклятый он был — я жаждал с ним расплаты. В разведку как-то мы пошли. Чернела полночь, как чернила. Рукой подать до красных было, их пушки грозные вдали угадывались… Ночь бедою в лицо дышала нам. Средь тьмы, как привиденья, крались мы. Я молча шел за Галайдою, и ненависть сжимала грудь. А в темном небе Млечный Путь дрожал над ним и надо мною, сочились звезды молоком, и тихо было всё кругом. И я с решительностью злою промолвил, словно прорыдал: «Ну, повернись-ка, Галайда, поговорить хочу с тобою». Раздался выстрел, отзвучав в сиянье звезд и шуме трав, и эхо дали подхватили. Он зашатался, обессилел и молча, словно неживой предмет, упал… Я, сам не свой, ускорил шаг. Меня мутило. Он был мне по оружью брат. И долго, сколько можно было, оглядывался я назад. И мне вослед грозил рукою мертвец… С поникшей головою над ним стоял, как часовой, холодный месяц золотой. Стал Галайда таким туманным, и след навек его простыл. Убил его не за Оксану — свое в нем прошлое убил. В моей душе была тревога, но не раскаянье; веди меня, тернистая дорога, к заре, горящей впереди, где все идут, кто сердцем юн, к сиянью солнечных коммун. Село. Хотел зайти я в хату, передохнуть в тепле. Куда там! Тень отделилась от ворот, раздался окрик: «Кто идет?» Затвор ружейный щелкнул сухо. «Свои, свои!» — я крикнул глухо навстречу смерти в тишину, секунду выиграв одну. Казалась улица знакомой, горел огонь в одном окне, усталость смертная, истома… И вскоре перед военкомом я очутился, как во сне. Но страха не было, однако, в моей душе, — покой и мир. «Я взял шпиона, гайдамака,— сказал ему мой конвоир. — Их полк недалеко отсюда», — сказал, блеснул глазами люто и в угол отошел с ружьем. И обожгли сухим огнем меня слова его, как плети, и горько я тогда ответил: «Я не шпион. И не был сроду им никогда. Я лишь казак. Я лишь добра хотел народу… да обманулся страшно так… В лихом войны водовороте меня кружило и несло. Я из рабочих, видел зло и кровь, а вырос — на заводе. Казалось мне, что в смертный бой иду за милый край родной, за речь родимую свою, за счастье жить в своем краю, где вольным будет мой народ, а вышло всё наоборот. Чтоб не свершить ошибки снова, пришел я к вам. Казачье слово даю, что не соврал ни в чем». Допрос тут начал военком. Сердечной правдою влеком, я говорил так долго, страстно, что военком, кивнув согласно, сказал: «Из парня будет толк» — и записал меня в свой полк. Мы вышли. Ледяная мгла, клубясь, под звездами плыла, переговаривались пушки, была прерывиста их речь, и были срезаны верхушки деревьев, словно острый меч по ним прошелся, пахло дымом пожаров, тучи крались мимо. Мы шли по улице знакомой под шорох мерзнущих садов, и четкий профиль военкома на фоне зарев был суров. Прошли бои. Шумит столица, блестит в лучах стальная птица — стальной мотор поет с утра, и та жестокая пора мне только снится, только снится… Но в этих снах упрека нет, а у колодца, утром рано сойдясь, подружки сколько лет толкуют грустно про Оксану, и плачет, плачет в стороне старушка в темном шушуне. Вовек ей не избыть кручины, то матушка моей дивчины, Оксаны мать… Но день хорош, цветет родная Украина, она, как новая былина, в дыму строительства густом в своем убранстве заводском идет сквозь грозы и туманы, и что-то есть в ней от Оксаны. 1929
Поделиться с друзьями: