Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихотворения

Панченко Николай Васильевич

Шрифт:

«Снова август светлый и грустящий…»

Снова август светлый и грустящий, Снова тишь и неба синева; Бродят вздохи, шорохи по чаще, Звоны ветра слышатся едва… Просипит кузнечик на припеке И заглохнет. Пахнет листопад. Листья льнут к земле, как лежебоки; Перегной лесной ореху рад. И дубы уже роняют желудь — Колобками скатанный янтарь. Если хочешь зря посвоеволить, Подойди к дуплу и в сук ударь. И в ответ — не гулко и не глухо — Звякнет домовитое дупло: Дремлют в нем теперь жуки и мухи. Все, что смутно к лету отошло. Все, что было раньше непонятно, Стало ясным, чистым, как хрусталь: Эти звуки, эти тени — пятна, Эта леденеющая даль! Оттого-то небо умиленней, Блеск от солнца — суше и косей,— И на кровью опаленном клене Связки лап зарезанных гусей… <1911>

ГРОЗА

Клубясь тяжелыми клубами, Отодвигая небосклон, Взошла и — просинь над дворами Затушевала с трех сторон. Вдоль по дороге пыль промчалась, Как юркое веретено; Трава под ветром раскачалась; Звеня, захлопнулось окно. Упала капля, вслед другая, И зашумело по листам И, длинный пламень высекая, Загрохотало здесь и там… Но так приветливо сияла Лазури ясной полоса, Что все и верило и ждало: Сейчас-сейчас уйдет гроза, И снова день прозрачно-яркий Раздвинет синий свой шатер,— И радуги цветною аркой, Сквозя, оцепит кругозор!.. 1912

НАКАНУНЕ ОСЕНИ

Уходит август. Стало суше в родной степи. Поля молчат. Снимают яблоки и груши: благоухает ими сад… Кой-где и лист уже краснеет и осыпается, шурша… В истоме сладкой цепенеет моя усталая душа… Окончен труд — и опустели луга и желтые поля; и вот на той еще неделе я слышал крики журавля. Они тянули цепью дружной на юг, за синие моря, туда, где Нил течет жемчужный, струей серебряной горя. Там у высокой пирамиды, свалив дороги долгий груз, они, быть может, вспомнят Русь — родные болота и виды… Как будто с каждою минутой — прозрачный, реже тихий сад… А небеса стеклом сквозят… И грустно-грустно почему-то… Не то я потерял кого-то, кто дорог был душе моей, не то — в глуши родных полей меня баюкает дремота… Но только жаль, так жаль мне лета, что без возврата отошло. И — словно ангела крыло меня в тиши коснулось этой… Природа мирно засыпает и грезит в чутком полусне… Картофель на полях копают, и звонки песни в тишине. И — эти звуки, эти песни, навек родные, шепчут мне: хотя на миг, хотя во сне, о лето красное, воскресни! 1912

ТЕЛЕПЕНЬ И ЕГО СЛУГА

Ражий помещик (длиннющие руки И широченная лапа-ступня), Влезши в короткие (в клеточку) брюки, Брюзгнет, как перепел, день изо дня. Что-то знакомых не видно давненько, Законопатился в отчем и сам… Вон на крыльце (на парадном) ступенька Плесенью кроется: ей бы — ко мхам. Скоро, пожалуй, и крыша из теса Рухнет, расплющив чердачную ларь… Только высокие — в сажень — колеса Катят карету, отживший фонарь. О, как торжественно, в праздник стремится В церковь, влекомая парой коней!.. Спицы мигают. Дорога дымится. А на запятках — в ливрее лакей. Пуху подобно расчесаны баки, Выбрил старательно старый усы… Будка. Баштаны. Отхлынули злаки,— Брешут и к дышлу кидаются псы. Весело телепню: месят подковы, Девки, шарахаясь, липнут к плетню. И расправляется глоткой здоровой: — Эй, вы, такие-сякие, тю-тю! А на запятках, прижавшись, как муха, И расползаясь улыбкой на крик, — Вежливо клонит к окошечку ухо В траченной молью ливрее старик. 1911–1912

«Подкатил к селу осенний праздник…»

Подкатил к селу осенний праздник На возку, расписанном в полоску. Молвит мужу попадья: «Подрясник Хоть чуть-чуть почистил бы от воску. Как закапал на Илью у кума, Как повесил на гвоздь в гардеробе,— И забыл про пятна от изюма, А в изюме, знаешь, полы обе…» «Не ворчи», — устало огрызнулся, В портсигаре шаря папиросу. Теплым, вязким дымом затянулся, Выпустил его в воронки носа. А йотом, потрогав пальцем книжку, В кожаном тисненом переплете, Постучал в серебряную крышку, Что досталась с чайницей от тети,— Вышел, головою в такт кивая, Напевая что-то, из столовой. Скрип, и — принесла рука рябая: Рукава с раструбами — лиловый. «Спиртиком, а тут — на самоваре»,— Отряхнул, глаза, как кошка, щуря. «Марфа, самоварчик!»— «Да угарит. Батюшка, никак и вам накурит…» «Матушка, нельзя ли будет ваты Раздобыть у вас: поскресть бы полы…» И с улыбкой льстивой виновато Наклонился поп к жене тяжелой. «Вечно, право, Федя, ты беспечен»,— Вскинув очи серые, сказала Та, живот кого был изувечен, И в зрачках страдание сияло. И, стрелой нездешнею пронзенный, Убиенный духом голубиным, Ясно понял поп, что непреклонный Лютый призрак — здесь, а не за тыном! Не за садом, тихим и приветным, Золотом окрапанным, — а в доме Поселилась смерть, дабы с последним Милым вздохом — все отдать истоме… И во взор попа голубоватый, Верно, ужас заглянул уродом, Что супруги, наподобье статуй, Обмерши, застыли над комодом. А когда прислуга притащила С талиею низкою и узкой Грузный звучный самовар, — уныло Пили долго-долго чай вприкуску. <1913>

ГАДАНЬЕ

Нападет вранье на воронье. Тянется, ворочается сволочь, Свекорья — на якорь, и с родней У ворот не достучаться полчищ. А сугробы лбами намело, Сквозь подсвечник светится сочельник. И петух сочится на мелок Лютым клювом: выискался мельник! Он вошел, и пыльный чернозем Ярким мелом начертил двенадцать, Сургучом печатку и — при сем Следует, сказал, распеленаться. Валенки долой, долой кожух: На пол, об пол — вроде как и надо б Он сказал, и что ему скажу: Козырек петуший над ушатом. Теплая оскомина во рту И помет куриный красит святки. К черту четверговую черту, Тело выспится в телячей схватке.

ОХОТНИК

Стеклянный взор усопшей птицы, Убийства ангельский позор — Влечет охотник смуглолицый В бездумный синий кругозор. Но всех похитчиков счастливей Он, возлюбивший весь и кровь: — Пусть душегубка там, в заливе, Скоблит волны тугую бровь; Пусть груз мертвеющий в ягдташе,— Не больше, чем омет куста: Но тишины небесной краше Ему — земная маета. 1913

ПЛОТЬ

Сергею Ингулову посвящаю

Что подвиги? Подвижничество — мир.

В. Г.

«Бездействие не беспокоит…»

Бездействие не беспокоит: не я ли (супостаты, прочь!) — стремящийся сперматозоид в мной возлелеянную ночь? От бытия, податель щедрый, не чаю большего, чем кто от лопающейся катедры перетасовки ждет лото. И, наконец, обидно, право, что можно лишь существовать, закутываясь в плащ дырявый и забывая про кровать.

«Очеловеченной душой — медвежий…»

Очеловеченной душой — медвежий, а телом — гад, во плоти всем толку: — О, без сомнения, одни невежи болтают про скучище и тоску! Коль солнце есть, — есть ветер, зной и слякоть и радуги зеленой полоса. Так отчего же нам чураться злака, не жить, как вепрь, как ястреб, как оса? Дыши поглубже. Поприлежней щупай. Попристальней гляди. Живи, чтоб купол позолоченной залупой увил колонны и твоей любви.

ПАСХАЛЬНАЯ ЖЕРТВА

В сарае, рыхлой шкурой мха покрытом, сверля глазком калмыцким мутный хлев, над слизким, втоптанным в навоз корытом кабан заносит шмякающий зев. Как тонкий чуб, что годы обтянули и закрутили наглухо в шпагат, стрючок хвоста юлит на карауле, оберегая тучный круглый зад. В коровьем вывалявшись, как в коросте, коптятся заживо окорока. «Еще две пары индюков забросьте»,— на днях писала барская рука. И, по складам прочтя, рудой рабочий, крапленный оспой парень-дармоед, старательней и далеко до ночи таскает пойло — жидкий винегрет. Сопя и хрюкая, коротким рылом кабан копается, а индюки в соседстве с ним, в плену своем бескрылом, овес в желудочные прут мешки. Того не ведая, что скоро казни наступит срок и — загудит огонь и, облизнувшись, жалами задразнит снегов великопостных, хлябких сонь; того не ведая, они о плоти пекутся, чтобы, жиром уснастив тела, в слезящей студень позолоте сиять меж тортов, вин, цукатных слив… К чему им знать, что шеи с ожерельем, подвешенным, как сизые бобы, вот тут же, тут, пред западнею-кельей, обрубят вдруг по самые зобы, и схваченная судорогой туша, расплескивая кляксы сургуча, запрыгает, как под платком кликуша, в неистовстве хрипя и клокоча? И кабану, уж вялому от сала, забронированному тяжко им, ужель весна, хоть смутно, подсказала, что ждет его прохладный нож и дым?.. Молчите, твари! И меня прикончит, по рукоять вогнав клинок, тоска, и будет выть и рыскать сукой гончей душа моя ребенка-старичка. Но, перед Вечностью свершая танец, стопой едва касаясь колеса, Фортуна скажет: «Вот — пасхальный агнец, и кровь его — убойная роса». В раздутых жилах пой о мудрых жертвах и сердце рыхлое, как мох, изрой, чтоб, смертью смерть поправ, восстать из мертвых, утробою отравленная кровь! 1913(1922)

ЧЕТА

Блаженство сельское! Попить чайку с лимоном, приобретенным в лавчонке, где продавец, как аист, начеку,— сухой, предупредительный и звонкий; прихлебывая с блюдечка, на дне которого двоятся Китеж, лавра, о мельнице подумать, о коне хромающем: его бы в кузню завтра… И, мысли-жернова вращая, вдруг спросить у распотевшейся супруги: — А не отдать ли, Машенька, на круг с четвертой тимофеевку в яруге?..— И баба в пестром плисовом чепце, похлопав веками (совсем по-совьи), морщинки глубже пустит на лице, питающемся вылинявшей кровью, обдернет скатерть и промолвит: — Ну…— И это «ну» дохнет годами теми, когда земля баюкала весну, как Ева и Адама сны в Эдеме. О время, время! Скользкое, как уж, свернулось ты в душе, и — где же ропот? — В дежу побольше насолить бы груш, надрать бы пуху с гусаков…— И копит твое бессменное веретено и нитки стройные, и клочья пакли. Но вот запнулось, гулкое, оно: ослабли руки, и глаза иссякли. И что с того, что хлопотливый поп похряскивает над тобой кадилом, что в венчике бумажном стынет лоб, когда ты жил таким ленивцем милым, когда и ты наесть успела зоб… 1913(1922)
Поделиться с друзьями: