Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихотворения

Панченко Николай Васильевич

Шрифт:
3
Незабываемое забудется прежде, чем высохнут моря, и лишь тебя не проглотят чудища, желтая Эфиопская заря! В шорохе, в накипающем шуме раковины, сердцем ловлю, твои, распеленутая мумия, сетованья ручному журавлю… В прахе колесница полукруглая  мчится, и сужен лук стрелка, т уда, куда маленькая смуглая женская указывает рука… Что это? Сбоку выходит (здание?), башней поскрипывая, слон. Измена! Народное восстание предано, продано, и меч — на слом… Не бег ли расчесывает волосы, крутит и полыхает плащом? На западе песочные полосы застятся низким и косым дождем. Синими оползнями по склонам в заросли тянется река. Неистовая рать фараонова крокодилов вывела на берега. Ближе и ближе витые чудища (щучьи, утиные носы)… Прощайте, наши надежды, будущее наше! Прощай, мой милый сын!.. Снова осташковских кочки топей, пляшет журавлик на заре, — тот самый, что с тобой, Эфиопия, хаживал важно, с кольцом, во дворе. Снова домашняя обстановка, вербы — не вербы: молочай… Поздравь, смуглянка, меня с обновкою — полной свободой, журавля встречай! Сына ты ищешь! Ищи меж нами: вот-вот вертелся, и притом (не помню: возле Днепра ль, за Камою ль) оригинальничал большим зонтом… 1918 (1922) Петербург

В ОГНЕННЫХ СТОЛБАХ

СЕМНАДЦАТЫЙ

1
Неровный ветер страшен песней, звенящей в дутое стекло. Куда брести, октябрь, тебе с ней, коль небо кровью затекло? Сутулый и подслеповатый, дорогу щупая клюкой, какой зажмешь ты рану ватой, водой опрыскаешь какой? В шинелях — вши, и в сердце — вера, ухабами раздолблен путь. Не от штыка — от револьвера в пути погибнуть: как-нибудь. Но страшен ветер. Он в окошко дудит протяжно и звенит, и, не мигая глазом, кошка ворочает пустой зенит. Очки поправив аккуратно и аккуратно сгладив прядь, вздохнув над тем, что безвозвратно ушло, что надо потерять, — ты сажу вдруг стряхнул дремоты с трахомных вывернутых век и (Зингер злится!) — пулеметы иглой застрачивают век. В дыму померкло: «Мира!» — «Хлеба!» Дни распахнулись — два крыла. И Радость радугу в полнеба, как бровь тугую, подняла. Что стало с песней безголосой, звеневшей в мерзлое стекло? Бубнят грудастые матросы, что весело-развесело: и день и ночь пылает Смольный. Подкатывает броневик, и держит речь с него крамольный чуть-чуть раскосый большевик… И, старина, под флагом алым — за партией своею — ты идешь с Интернационалом, декретов разнося листы. 1918 (1922)
2
Семнадцатый! Но перепрели апреля листья с соловьем… Прислушайся: не в октябре ли сверлят скрипичные свирели сердца, что пойманы живьем? Перебирает митральеза, чеканя четки все быстрей; взлетев, упала Марсельеза, — и, из бетона и железа, — над миром, гимн, греми и рей! Интернационал… Как узко, как тесно сердцу под ребром, когда напружен каждый мускул тяжелострунным Октябрем! Горячей кровью жилы-струны поют и будут петь вовек, пока под радугой Коммуны вздымает молот человек. 1919 (1922)
3
Октябрь, Октябрь! Какая память, над алым годом ворожа, тебя посмеет не обрамить протуберанцем мятежа? Какая кровь, визжа по жилам, не превратится вдруг в вино, чтоб ветеранам-старожилам напомнить о зиме иной? О той зиме, когда метели летели в розовом трико, когда сугробные недели мелькали так легко-легко; о той зиме, когда из фабрик преображенный люд валил и плыл октябрь, а не октябрик, распятием орлиных крыл… Ты был, Октябрь. И разве в стуже, в сугробах не цвела сирень? И не твою ли кепку, друже, свихнуло чубом набекрень?.. 1920 Тирасполь
4
От сладкой человечинки вороны в задах отяжелели, и легла, зобы нахохлив, просинью каленой сухая ночь на оба их крыла. О эти звезды! Жуткие… нагие, как растопыренные пятерни, — над городом, застывшим в летаргии: на левый бок его переверни… Тяжелые (прошу) повремените, нырнув в огромный, выбитый ухаб, знакомая земля звенит в зените и — голубой прозрачный гул так слаб… Что с нами сталось?.. Крепли в заговорах бунтовщики, блистая медью жабр, пока широких прокламаций ворох из-под полы не подметнул Октябрь. И все: солдаты, швейки, металлисты — О пролетарий! — Робеспьер, Марат. Багрянороднейший! Пунцоволистый! На смерть, на жизнь не ты ли дал наряд? Вот так! Нарезанные в темном дуле, мы в громкий порох превращаем пыл… Не саблей по глазницам стебанули: нет, то Октябрь стихию ослепил! 1921
5
Кривою саблей месяц выгнут над осокорью, и мороз древлянской росомахой прыгнет, чтоб, волочась, вопить под полозом. Святая ночь! Гудит от жара, как бубен сердце печенега (засахаренная Сахара, толченое стекло: снега). Я липовой ногой к сугробам, — на хутор, в валенках, орда: потешиться над низколобым, над всласть наеденною мордою. (…Вставало крепостное право, покачиваясь, из берлоги, и, улюлюкая, корявый кожух гнался за ним, без ног…) — Э, барин! Розги на конюшне? С серьгою ухо оторвать? Чтоб непослушная послушней скотины стала?! — Черт над прорвою напакостил и плюнул! Ладно: свистит винтовочное дуло, над степью битой, неоглядной поземка завилась юлой… Забор и — смрадная утроба клопом натертого дупла. — Ну, где сосун? Где низколобый? А под перинами пощупали?.. Святая ночь! (Не трожь, товарищ, один, а стукнем пулей разом…) Над осокорью, у пожарища, луна саблюкой: напоказ. Не хвастайся! К утру застынет, ослепнув, мясо, и мороз когтями загребет густыми года, вопящие под полозом… 1920

«Зачем ты говоришь раной…»

Зачем ты говоришь раной, алеющей так тревожно? Искусственные румяна и локон неосторожный. Мы разно поем о чуде, но голосом человечьим, и, если дано нам будет, себя мы увековечим. Протянешь полную чашу, а я — не руку, а лапу. Увидим: ангелы пашут, и в бочках вынуты кляпы. Слезами и черной кровью сквозь пальцы брызжут на глыбы; тужеет вымя коровье, плодятся птицы и рыбы. И ягоды соком зреют, и радость полощет очи… Под облаком, темя грея, стоят мужик и рабочий. И этот — в дырявой блузе, и тот — в лаптях и ряднине: рассказывают о пузе по-русски и по-латыни. В березах гниет кладбище, и снятся поля иные… Ужели бессмертия ищем мы, тихие и земные? И сыростию тумана ужели смыть невозможно с проклятой жизни румяна и весь наш позор осторожный? 1918 Москва

РОССИЯ

Щедроты сердца не разменяны, и хлеб — все те же пять хлебов, Россия Разина и Ленина, Россия огненных столбов! Бредя тропами незнакомыми и ранами кровоточа, лелеешь волю исполкомами и колесуешь палача. Здесь, в меркнущей фабричной копоти, сквозь гул машин вопит одно: — И улюлюкайте, и хлопайте за то, что мне свершить дано! А там — зеленая и синяя, туманно-алая дуга восходит над твоею скинией, где что ни капля, то серьга. Бесслезная и безответная! Колдунья рек, трущоб, полей! Как медленно, но всепобедная точится мощь от мозолей. И день грядет — и молний трепетных распластанные веера на труп укажут за совдепами, на околевшее Вчера. И Завтра… веки чуть приподняты, но мглою даль заметена. Ах, с розой девушка — Сегодня! — Ты обетованная страна. 1918 Воронеж

В ОГНЕ

Овраг укачал деревню (глубокая колыбель), и зорями вторит певню пастушеская свирель. Как пахнет мятой и тмином и ржами — перед дождем! Гудит за веселым тыном пчелиный липовый дом. Косматый табун — ночное — шишига в лугах пасет, а небо, как и при Ное; налитый звездами сот. Годами, в труде упрямом, в глухой чернозем вросла горбунья-хата на самом отшибе — вон из села. Жужжит веретёнце, кокон наматывает рука, и мимо радужных окон куделятся облака. Старуха в платке, горохом усыпанном, как во сне… В молитве, с последним вздохом, ты вспомнила обо мне? Ты вспомнила все, что было, над чем намело сугроб?.. Родимая! Милый-милый, в морщинах прилежный лоб. Как в детстве к твоим коленам прижаться б мне головой… Но борется с вием-тленом кладбище гонкой травой; но пепел (поташ пожарищ) в обглоданных пнях тяжел… И разве в дупле нашаришь гнездо одичавших пчел; да, хлюпнув, вдруг захлебнется беременное ведро; журавль сосет из колодца студеное серебро… Пропела тоненько пуля, махнула сабля сплеча… О теплая ночь июля, широкий плащ палача! Бегут беззвучно колеса, поблескивает челнок, а горе простоволосым глядит на меня в окно. Ах, эти черные раны на шее и на груди! Лети, жеребец буланый, все пропадом пропади! Прощайте, завода трубы, мелькай, степная тропа! Я буду, рубака грубый, раскраивать черепа. Мое жестокое сердце, не выдаст тебя, закал! Смотри, глупыш-офицерик, как пьяный навзничь упал… Но даже и в тесной сече я вспомню (в который раз) родимой тихие речи и ласковый синий глаз. И снова учую, снова, как зерна во тьме орут, как из-под золы лиловой вербены вылазит прут. 1920 Бровары

ДОМБРОВИЦЫ

Сияй и пой, живой огонь, над раскаленной чашей — домною! В полнеба — гриву, ярый конь, вздыбленный крепкою рукой, — твоей рукой, страда рабочая! Тугою молнией звеня, стремглав летя, струит огромная катушка полосы ремня, и, ребрами валы ворочая, ворчит прилежно шестерня. А рядом ровно бьется пульс цилиндров выпуклых. И радуги стальной мерещащийся груз, и кран, спрутом распятый в воздухе, — висят над лавой синих блуз. И мнится: протекут века, иссохнет ложе Вислы, Ладоги, Урал рассыплется под звездами, — но будет направлять рука привычный бег маховика; и зори будут лить вино, и стыть оранжевыми лужами; и будет петь веретено, огнем труда округлено, о человеческом содружестве. 1919 Киев

«России синяя роса…»

России синяя роса, крупитчатый, железный порох, и тонких сабель полоса, сквозь вихрь свистящая в просторах, кочуйте, Мор, Огонь и Глад, — бичующее Лихолетье: отяжелевших век огляд на борозды годины третьей. Но каждый час, как вол, упрям, ярмо гнетет крутую шею; дубовой поросли грубее, рубцуется рубаки шрам; и, желтолицый печенег, сыпняк, иззябнувший в шинели, ворочает белками еле и еле правит жизни бег… Взрывайся, пороха крупа! Свисти, разящий полумесяц! Россия — дочь! Жена! Ступай — и мертвому скажи: «Воскресе». Ты наклонилась, и ладонь моя твое биенье чует, и конь, крылатый, молодой, тебя выносит — вон, из тучи… 1919 Харьков
Поделиться с друзьями: