Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихотворения

Панченко Николай Васильевич

Шрифт:

АЛЕКСАНДРА ПАВЛОВНА

…Порхает звезда на коне В хороводе других амазонок; Улыбается с лошади мне Ари-сто-кратический ребенок. Капитан И. Лебядкин

«Водяное в барабане…»

Водяное в барабане, И дурачится она: Жар и сутолока бани, Одуванчик смутный сна. В завитом упругом дыме Убыстряют бег часы: — Добрый день тебе, Владимир! — И: — Спокойной ночи, псы!.. — Но любовь одна и та же, Вне пространств и вне веков, Метит крестиками даже Спины гладких пауков, Нежит в замшевой постели Шалопая до восьми, Чтоб вынюхивал он щели, — Канительный райский змий. И, когда в последней дрожи Задымится чадом лесть, Станет донельзя похоже На Сатурн все, что есть! <1922>

«Глаза, как серьги голубые…»

Глаза, как серьги голубые, В пушке — курчат и верб — ресниц, И слезы по щекам, по вые Текут, чтоб пасть, чтоб кануть ниц. А ночь протягивает коготь, Сжимая лапу в темноте, И хочет месяцем потрогать Рыдающую от затей. Плачь и стенай! Паук подходит Зудеть и закорючкой «3» Зиять в развернутой колоде, В мушиной мучиться грозе. Постой! Я вспомнил: то не ты ли Украла ночью нож кривой, Ушла и — после наследили Кругом. «Ну, что?» — Да, неживой. И то не ты ль, не твой ли коготь — Царапаете смуглый лик, Чтоб горбоносый грубый Гоголь Был менее при мне велик? <1922>

АЛЕКСАНДРА ПАВЛОВНА

Скучно жить на этом свете, господа!

Гоголь

(Отрывки из поэмы)

1
Вы набожны, высокомерно-строги. Но разве я не помню, как (давно) во флигеле при городской-дороге летело настежь, в бузину, окно! Вас облегал доверчиво и плотно капот из кубового полотна. О май! Уж эти тонкие полотна, уж эти разговоры у окна! А смерть не ждет. Не стало в доме дяди, и тети Клеопатры долг тяжел. Она живет, чужого счастья ради, нудясь: скорей бы почтальон пришел. И, если вечером звонок с хрипотцей в прихожей поперхнется раз иль два, какая суматоха разольется по комнатам, не вымершим едва! Из Питера вы пишите со скуки: «Здесь, тетя Капочка, дожди да грязь…» Блестят очки, и сухонькие руки берут альбом, завернутый в атлас. Когда-то тем, кому вы очень близки,  в альбом портрет ваш подарила мать. И трудно в этой щуплой гимназистке вас, Александра Павловна, признать!
2
Оранжевые, радужные перья и женщин судорожные глаза, — павлинья нефть! И пятнышки на веере, и вера верб, и заячий Мазай… Проносится, визжа и выжимая подол разгульный, регульным кропя индюшьи яйца, лица, чтоб хромая дьячиха не взглянула на тебя, чтоб храм, где хоры спят, твои веснушки за звезды принял в куполе своем, чтоб ситцевые сдобные подушки горошинами грели — кто вдвоем… Весна. К ночи выматывает жилы из коконообразных тополей, и (медуницей чаша просквозила) фитиль я заправляю дебелей. Приплюснутую комнату обшарив, на кухню — тень, где скалок стук и гром, — и в булке (в сетчатом, дрожащем жаре) кишмиш сквозь лак продавится угрем. Однако и в столпотвореньи тела, яиц, окороков и куличей, ты, Сашенька, девчонкой пролетела и опахнула темень горячей покоса похотливого, и снова ресницами и веером маня, и снова искрами дождя дневного сеча, пронзая, встретила меня — и просветлела. Мы пойдем к дьячихе, индюшек будем щупать, ветви гнуть и мерина пузатого, в гречихе, за поводок на водопой тянуть. Там, за амбаром, где хлебают хляби расплавленную нефть, где волокно кострики вымоченной, — астролябий полно к ночи чердачное окно. Веретеном, капканами, гитарой (…Прижалась Сашенька к плечу: следи…) являет звезды, и века-татары бредут передо мной и позади. С Мамаем переулками шагаю, плечо к плечу, со мною Пугачев: я верю заячьему малахаю и дереву, цветущему пчелой.
3
Яблоками небо завалило: на «барашки» нынче урожай. Пара в дышло — дьявол гривокрылый! — селезенкой екнула: езжай! Александра Павловна — бумагу из волос, из папильоток — прочь, зонт с оборочкой — и — в колымагу, чтоб турусы по ярам толочь. В колее по оси увязая, пьяное плетется колесо, и за ним стегает мрак борзая долгоспинной, верткою осой. В холоде поблескивают тускло стекла колымаги, ровный лак; бьет и бьет перепелиный мускул, и линяет дальний лай собак. В супесок удар копыт (бутылок) глуше — под пригорок с ветряком: примостился, дурень, на затылок, встал на четвереньки — пауком, и колдует в поле по-кожаньи, снегом осыпает с небеси. В жерновах — сопенье и ворчанье… Николай-угодник, пронеси! И проносит. И уже направо — жабий, бородавчатый погост: человечьей пользуют приправой чернобыльник и лопух свой рост. Но плывут, попрыгивают хаты, рыжий глаз мигает и верней вырубы забора, что рогаты. Тень, как тушь, и мезонин за ней.  Александра Павловна проворно ножку на подножку, пурх — в подъезд. Закрутило б носом и Ливорно: переносицу амбре проест! Смоляные разметав, к покою: коридорчиком — к пуховикам. Как же ночи сахарной такою быть, коль жар зыбится по ногам? И еще: какие панталоны: сединой насквозь прошел мороз! Только отчего огонь зеленый в твой зрачок и в заресничье врос? — Душно, душно мне! И жутко! — Ежась, ластится борзая, по хребту дико шерсть вздымается и — в дрожи, корчась, лезет сука в пустоту. Александра Павловна — в капоте: персей колокольчики и — страх. Сердце задыхается на взлете: кто там в коридоре, шах-шарах? Взять подсвечник? Нет! И, прижимая пальцы выточенные к груди, вся — испуг, крадется, вся немая, осторожная, за двери, впереди. А борзая Хлоя задом-задом, под кровать забилась и — скулит жалобно. Луна проходит садом, он росой отборною налит… Александра Павловна, дрожите? Может, разморила вас кровать? Вдруг за выходом во двор: — Пустите, Христа ради, переночевать, — глухо-глухо старческой утробой вынянченный голос. Тишина. Не кудлатый ли и низколобый прощелыга клянчит у окна? И, вся в трепете, — в стекло под аркой: на ступеньках, морду в лапы ткнув, хвост зажав, большущая овчарка обомлела, шевеля копну. И опять: — Пустите, Христа ради, переночевать…— Дудит в дупло. А потом — понурую — к ограде, за балясины, поволокло. Ты откуда, темный человече? Светом силуэт твой окаймлен… Под луной — в антоновке заречье, сахарами пересыпан клен. Александра Павловна, что с вами? Отчего вы мечетесь, ножом рассекая темень? — К маме! К маме! Не хочу я в доме жить чужом!
4
Зеленоватый, легкий и большой, Удавленник качается на ветке С дуплом, оглохшим ухом. А вверху — Такой же мутный, мертвый полумесяц. Что за нелегкая сюда несет И что меня в оцепененьи держит, Когда дышу, когда глотаю здесь Вино, исторгнутое из могилы, Вино, ползущее едва-едва Чрез горло узенькое полуштофа, Приплюснутого в толстые бока? И сукровица зажимает глотку. А небо в звездах, как кожух в репье, Мотузка скользкая не оборвется. Но высунутый репнувший язык — Он мой, он пьет мою же кровь и слюни! И не удавленник, рудой, с платком Намотанным на шее, господинчик,— А я, веселый, голый и худой, Созревший плод, болтаюсь на голюке. И знаю: Многому я научусь Под этим месяцем ущербным, много Переберу я в памяти людей (Так схимники перебирают четки), И после, пуповиной перегнив, Мозутка лопнет, и — облезший, мокрый, Я упаду, и треснет мой живот, Кисельным маслом обелив потеки. Гнусавя под нос, скорчившись, ночлег Найдя под деревом и в жаркий полдень Накликав смрадами фольговых мух, Я потянусь, захлюпаю, я встану — Чуть снова месяц ззубренным серпом Распорет чрево, — встану и, хромая, Межой поковыляю, чтоб потом, Минув овраг и ток, на хутор выйти… Ты, пес, не вой! Окошко, не звени! Храпи в углу, курносая служанка! Теплеет кожа, ласковый вельвет, И пахнет рот, во сне полураскрытый… Сашурчик! Сашенька! И ты — одна? А где же муж, возлюбленный тобою? Иль в тарантасе в город укатил На ярмарку? Не бойся: это — Воля… Теплеет кожа (пепел мой живой!), И бьется жила медленно и ровно, И пахнет рот. А под белком моим, Под веком вывернутым, безресничным, Торчат кривые вепрьевы клыки И, распирая челюсти, все ниже За подбородок тянутся, и вот — Впились, урча, и вот — всосались в горло Сашурчик! Сашенька! Ты, как тогда, Во флигеле (забыла?) вновь трепещешь, Вновь вся — от жестких роз и до ногтей — Моя, моя ты!.. Пес, трубить не надо… Храпи, служанка. Не звени, стекло В окне, куда, нырнув, теряя капли Белесой слизи с рук и живота, Протискиваю лысый, липкий череп… А месяц светит, и пока в овраг, Прихрамывая, обтирая губы, Плетусь к погосту, празелень его Сочится в дыры глаз моих, и волчий, Стоячий купорос — как на Страстной…
5
От досиня наколотого сахара на скатерти слепило по утрам, и самовар звенел у парикмахера на подоконнике, — с камфоркой храм. Назойливая растворилась зелень и, назудив до бешенства собак, чихала перхотью из всех расщелин (не нюхательный ли попал табак?). И лето легкое (сухое якобы) потело через редкое трико, утенка гадкого (твой туфель лаковый) пихая под топчан неглубоко. Трепался бисерный ягдташ охотника, напяливал ботфорты мушкетер… А в переулке только тлела родинка и только заносило дождик штор… Отравленный медянки скучным ядом (своей же прелестью), лысел июнь, — и ежели б не в платьице измятом ты подбегала к врытому коню и, полосатым промелькнув чулочком, в рубец — мизинцем: — Ну, и коновал! — не волновалось бы ничто по точкам, томления никто бы не знавал… Не волочит обузу переулочек, и даже парикмахер (гиацинт сутулый) уличит (и до полуночи), что храм есть храм, а кран есть просто винт… Собор! Ударь враздробь в колокола: Здесь Александра Павловна жила. Во всю ивановскую бей, собор: здесь кенар напевает до сих пор. И, наконец, умолкните враздробь: без пробки фляга: лопнула от проб… 1914–1916 (1922)

ЖЕЛЕЗНАЯ ДОРОГА

Под рысь рессорную перечеркнул Край сумерек фонарный карандаш И, выжидая (сердца не отдашь?), Аукается город, как аул. Болтливое, ты взято на болты, На даче спрятано, висит замок. Но и под крест, что на холму измок, В слезах подкатываются кроты. Плакучий зонт — прозрачен и надут, Похож на мышь летучую, но так Нельзя ж, любимая, встречаться тут, Нельзя ж дьячихиных дразнить собак! Как птица падает (и пропадет С лукавым локоном!) твой голос, твой. Дитя, большеголовый идиот, Бараньей мямлит, мучит тетивой. Я гненок-ангелочек! Только сей Наследует нам царствие. Увы! Не Даниилы — мы, — и здесь не львы, Не ров, а ровный перестук осей. Не светляки молчат, а папирос Да вот фонариков висят ряды, И стрелочники ищут череды. Чтоб разрешить таинственный вопрос. И просто все: в вагоне простыня, Мутящиеся щеки охладив, Как плащаница пестует меня: Качайся, пасынок, не будь ретив! Да не хочу (и вспомнить больно мне!) О Пасхе — мамочка, ты умерла? И думать — необыкновенный лай И в необыкновенной стороне. Толчок, и — нотные несут столбы Скрипичный ключ и жизнь — от «ре» до «си». Голубчик! Четверга не уноси, Не уноси страстей моей судьбы! Ведь как же быть: скрипит мое перо, Нога медвежья, паперть заперта, И крест нахохленный, сырой-сырой Над юностью сжимает два болта… И даже зонтик, в ребрах подробясь Бесчисленными спицами слывет За колею и за беседку. Вот — Как режет рельс, упрямый контрабас! И вот как станция летит, мелькнет И пропадет (уже навек, навек!) Среди ключей, мурлыканий и нот, Где детский похоронен человек. <1922>

В БОТАНИЧЕСКОМ САДУ

И брови, легкие, как два пера, Над изумленной изумрудной бездной; И подбородок (из-под топора), Углом обрубленный, сквозь синь железный; И голос властный, вкрадчиво певучий, Так скупо опыляющий слова; И пальцы-щупальцы, что по-паучьи Дотрагиваются едва-едва. Пугало, колдовало и влекло Меня неодолимою стремниной. Как ненадежно хрупкое весло! И как темны вампирьи именины! Но сквозь румяна и трущобы бреда На колеснице мчась, как фараон, Я настигала в нем не людоеда, Восставшего из канувших времен; И не монаха, огненной трубой Из гроба ринутого на ухабы. — С презрительно отваленной губой, Зачем так давишь, каменная баба?

КОЛДУН

Истает талия у вас, Паук и знойная оса! На тусклом сусле млеет квас, В трубе коптится колбаса, И, домосед и нетопырь, Хоронится бобыль в дупле. Распарившийся шубой вширь, Шушукается: мне б теплей… Да лежебоку не дано, И, что ни капля, жар, — а лед Сочится, и застужено Прищуренное у ворот Куриное окно. Шушукается: мне б теплей… А (няни спицами) паук Сучит сияние стеблей, А осы выгрызли чубук… Лазурно добела. И все ж Не талия, а перехват. И выщербленный узкий нож От ярости голубоват. И пахнут потом сапоги, Чтоб топотом потом пройтись Среди кузнечной колкой зги По костякам, упавшим вниз. И, выколачивая дух Из тела — пыльное рядно,— В сенях аукнется петух И пустит радугу в окно. <1922>

В СКЛЕПЕ

Позеленела каждая кость, Выветрилась, как память, известка. Было и будет так: только горсть Пепла, тумана, холода, воска. Где же теперь ты, нега моя? Где? И не все ли в мире едино: Волос и шерсть, перо, чешуя —  Глина жужжащая господина? Где же искать мне губ твоих пух, Иней, что мы и летом растили, Если собачье ухо в лопух Жизнь развернула, воя в могиле? Слушать тебя, тобою дышать И, задохнувшись душным помолом, Ноздри раздув, кобылой проржать, Мчась через гати, по суходолам. В этом ли ты меня не поймешь? Взоров не знать бы мне синеглазых! Сам на себя отточенный нож (Черт-полумесяц) грею за пазухой. <1922>
Поделиться с друзьями: