Сто поэтов начала столетия
Шрифт:
«Дурно пахнут мертвые слова…», «Слово – только оболочка…» – обе классические стихотворные формулы, принадлежащие разным периодам развития русского стиха в XX веке, описывают все то же твердое убеждение в нерукотворности слова, его «причастности тайнам». Нечто сказанное в стихах, в рифму, знаменует новое качество существования – подобные убеждения в наше время нередко воспринимаются как анахроничные, утратившие силу на фоне бесконечных авангардных попыток низвергнуть поэзию с метафизического парохода.
В первое десятилетие нового века ригоризм классической поэтики Игоря Меламеда был поддержан (можно было бы сказать – усугублен) драматическими обстоятельствами, обусловившими закономерное сужение тематического репертуара. Болящий думает о болезни и исцелении, как узник рассуждает преимущественно об обретении свободы. Боль – один из лейтмотивов в стихах Меламеда периода двухтысячных, причем в итоге его рассуждений раз за разом получается, что исходом из страдания оказывается вовсе не обычное избавление от недуга (которое в данном конкретном случае и невозможно, и непредставимо), но нащупывание иного, нового отношения к страданию.
Веет холодом, как из могилы.До рассвета четыре часа.Даже близкие люди немилы –отнимают последние силытелефонные их голоса.Днем и ночью о помощи молишь,заклиная жестокую боль.Милосердный мой, выжить всего лишьмне хотелось бы, если позволишь, –но хотя бы забыться позволь.Неужели такие мытарства,отвращение, ужас и бредисцеляют вернее лекарства,открывают небесное царство,зажигают божественный свет?В этом и других подобных случаях спасение обусловлено даже не буквальным присутствием спасителя (либо Спасителя), но наличием самого шанса спастись. Повторюсь, недуг врачует не медицинское снадобье, уверенность в метафизическом ореоле слов. Для лирического героя Игоря Меламеда, в силу его фатальной обреченности на боль, непредставима ситуация расставания с поэтическим словом как таковым – тогда надежды бы попросту не осталось.
Еще один тематический лейтмотив поэзии Меламеда – стихи о детстве: мать, отец, львовское скудное детство, соседи, врач, неуклюжая девочка-подросток, пришедшая в гости вместе с родителями… Навсегда остановленные и оставленные в прошлом минуты полноты и счастья становятся таковыми только в воспоминании, перед лицом испытанных бед. Нехитрый и небогатый событиями и мыслями быт обретает третье измерение при взгляде из будущего, причем, как боль (смотри сказанное выше) лечится болью, а не наслаждением, так и скудость обретает спасительную тишину, оставаясь по видимости убогой и примитивной. Несовершенство мира не преодолевается банальными стремлениями к «справедливости», к «счастью», но подтверждается повторным переживанием однажды испытанного трепета и неуюта.
На кладбище еврейском в светлый райтяжелый ветер сор осенний гонитс разбитых плит – приюта птичьих стай.На кладбище, где больше не хоронят,вот здесь твоя могила родиласьвблизи чужой – забытой и умершей,где я к тебе приник в последний раз,не веривший и плакать не умевший.Сквозь прах и ветер мне не разобрать,не разгадать среди родного мрака,какую ты вкушаешь благодатьу Бога Авраама, Исаака ‹…›Путь поэта заказан обычным смертным. В устах многих других стихотворцев подобная сентенция выглядела бы пустой манерностью. В случае Игоря Меламеда такой вывод кажется если не закономерным, то объяснимым и прозрачным. Хотя бы потому, что поэт сознательно отстраняется от прочих насельников подлунного мира, и в этом дистанцировании нет ни грана гордыни и самовозвышения – поскольку поэт выделен не правом на заоблачные прозрения, но доступом к невыносимому опыту навек не отпускающей боли:
По душной комнате влачаполубезжизненное тело,моли небесного Врача,чтобы страданье ослабело.Уйти б туда, где боли нет.Но небеса черны над нами.Закрыв глаза, ты видишь свет.Закрыв глаза, я вижу пламя.Привилегия видеть пламя вместо света оплачена монетой, не подверженной рыночным колебаниям курса. Смерть всегда остается собой, даже когда прикидывается безнадежностью и зубовным скрежетом. Вот почему Игорь Меламед до сих пор, в почти уже полном одиночестве наделен даром лицезреть поэтический абсолют в непоэтическую эпоху – именно в этом его сила и правота.
Голоса // Арион. 2002. № 2.
Гроздь воздаянья // Новый мир. 2002, № 2.
После многих вод… // Новый мир. 2003. № 9.
Стихи последних лет // Континент. 2004. № 119.
В темном проеме так силуэт твой светел // Интерпоэзия. 2005. № 3.
В урочный час // Новый мир. 2006. № 7.
Там вечный праздник празднуете вы… // Континент. 2006. № 127.
Поэт и Чернь // Континент. 2008. № 138.
Пять стихотворений // Новый мир. 2009. № 5.
Воздаяние. М.: Воймега, 2010.
Вадим Месяц
или
«…длится время из старинного романа…»
Вадим Месяц пишет давно и много, его стихи давно завоевали себе твердое место на карте современной русской поэзии – главным образом, благодаря двум свойством – дневниковой подробности и полусказочной условности. Давно живущий на несколько местностей и стран, Месяц привносит в динамику и конкретику повседневных фенологических наблюдений подробности, довольно-таки необычные для русской поэзии, например, океан:
Нет соленее ветра, чем суховей.У океана лишь два лица.Одно – в дуге молодых бровей,Другое – в оспине мертвеца.Сочетание бытовой конкретности и эпической широты взгляда также принадлежат к особенностям поэтической манеры Месяца, причем совмещение крайностей дается ему на редкость легко. Человек глядится в природное зеркало, яснее видит в нем отражение собственных чувств и раздумий, порою не задумываясь о том, что в природе, живущей в большом времени глобальных перемен, неизбежно происходят грозные явления, которые человек просто не в силах застать и осознать, в силу собственной ранимости и недолговечности. Но однако же осведомленность о роковых катаклизмах природы созвучна человеку, непреодолимо важна для него. В запечатлении взаимодействия человека и природы Вадим Месяц вроде бы целиком следует классическим рецептам XIX столетия, однако есть и важное отличие. Титанизм стихий вовсе не разрушает домашности наблюдающего его человека, остающегося таким же немногословным, как всегда, не меняющим голоса.
В вое шакала гуляют опавшие листья.Красная сырость песчаника скрыта туманом.Вспыхнув вдоль края дороги, знакомые лицатут же сливаются с мертвым ночным океаном.‹…›Не зная, что взгляд на скалистые стогна,сколько б ты ни был в пути, ни мечтал о ночлеге,однажды уткнется в такие же теплые окна,где души столпились как пленники в утлом ковчеге.Мощная поэтика изначального и непреложного присутствия не только в двух климатических поясах, но и в двух национальных традициях выходит на поверхность в стихах Месяца с особой ясностью, когда он пишет о родном как о временно покинутом и возвращено. Океан замещается рекой, картинка сменяет картинку, а на этом фоне всегда происходит обострение чувствительности, внимания к деталям и движениям жизни.
Разолью чернила, забуду искать бумагу,потому что время идет только снаружи.И позвоночник длинного речного архипелагапокрывается инеем в зыбкой рассветной стуже.‹…›Вот и хлопают двери в великой моей Сибири.Все ушли. И скоро уйдут их души.Думай только о них – чтоб скорей забыли:Человек состоит из воды. И полоски суши.Месяц прекрасно осознает специфику своего существования между разных национальных границ и климатических зон, не даром же восклицает: Нету мне места на этой земле, в белой столице и черном селе… Отсюда остается уже всего лишь полшага до фирменных месяцевских экспериментов со временем пространством, в результате которых герои оказываются то в мире сологубовской околославянской нежити, то в пространстве северных скандинавских легенд. Вадим Месяц творит свои шаманские Йокнапатофы давно и со знанием дела, причем их границы оказываются в отдельные моменты легко проницаемыми, и тогда происходит своеобразное комментирование и уточнение обыденных событий посредством их чудесных и легендарных прообразов.