Сто поэтов начала столетия
Шрифт:
Ведь сказано же, что счастье – это когда тебя понимают! Здесь, правда, речь не о необходимости взаимного понимания друг друга людьми с разными убеждениями, о котором речь шла в старом фильме советского времени. Взаимопонимание нынче затруднено не только различием мнений и убеждений, но и проблематичностью мнений и убеждений самих по себе. В ракурсе поэтических рассуждений о природе восприятия слов и вещей Лев Оборин, пожалуй, не имеет себе равных уже сейчас. Это не отменяет однако пожелания выхода за пределы описанной магистральной темы – тогда Оборину окажутся подвластны также и иные рубежи смысла.
Объемно и в цвете. М., 2002.
«Солнце ползет по низинам, по замерзшим трясинам…» и др. стихи // Волга. 2009. № 1–2.
В плотных слоях кукурузы // Зинзивер. 2009. № 3–4 (15–16).
Мауна-Кеа. М.: Арго-Риск, Книжное обозрение, 2010.
Магматический очаг // Дети Ра. 2011. № 5 (79).
Пусть будет так // Интерпоэзия. 2012. № 2.
Бесстыдство // Октябрь. 2012. № 8.
Натуральный ряд // Интерпоэзия. 2014. № 1.
С точки зрения смолы… // Урал. 2014. № 11.
Вера Павлова
или
«Метастазы наслажденья…»
Новость и свежесть поэзии Веры Павловой постепенно обратились в атрибуты поэтического амплуа – это нужно сказать сразу. С учетом существенных изменений в восприятии образа и мифа Павловой, ставшего привычным, почти рутинным, – более понятен (по контрасту) шок, некогда объявший ценителей поэзии и блюстителей устоев и принципов, впервые узревших на бумаге коротенькое павловское «Подражание Ахматовой»:
и слово х… на стенке лифтаперечитала восемь раз подрядНеизвестно, сколько еще раз перечитывали этот общедоступный текст поклонники и хулители, но его краткость сразу же была воспринята в качестве преданной сестры новоявленного таланта. Этакие эротические хокку – вот к чему приучила Павлова читателей, – впрочем, со временем стало ясно, что эротика в этих доморощенных малостишиях может и отсутствовать, главное – меткая наблюдательность и созерцательная медлительность, таящая скрытую энергию:
Книга на песке.Ветер дает мне урокбыстрого чтенья.«Японские» ассоциации на этом не исчерпываются: сокровенные признания просвещенной дамы, блюдущей собственную независимость, пристально всматривающейся в детали жизни вокруг, не замыкающейся в пространстве спальни, детской и трапезной, – ясным образом отсылают к знаменитой книге Сей Сенагон или по меньшей мере к ее экранизации – фильму Гринуэя, соименному одному из сборников Веры Павловой («Интимный дневник отличницы»):
С наклоном, почти без отрыва,смакуя изгибы и связки,разборчиво, кругло, красиво…Сэнсей каллиграфии ласкивнимателен и осторожен,усерден, печален, всезнающ…Он помнит: описки на кожепотом ни за что не исправишь.Какие еще фоновые смысловые подтексты неизбежно возникали у читателя, некогда изумившегося смелости Павловой? Реалии рубежа позапрошлого и прошлого веков: «Дневник» Марии Башкирцевой, первые сборники Ахматовой, мистическая Черубина де Габриак – образчик исступленной женственности совершенно иного рода, но так же властно популярная у читателей вплоть до самого разоблачения мистификации. Если приглядеться хорошенько, то и «Павлова Верка» может показаться мистифицированным объектом, сознательно выстроенной конструкцией, поскольку основные мотивы ее писаний сплошь сотканы из узнаваемых лоскутьев. От «протофеминистической» (так и хочется употребить слово-сорняк «гендерной») мощи Башкирцевой до нетленного облика «полумонахини, полублудницы», невпопад надевающей перчатки.
Что еще? Ирония в адрес всех «мужских» попыток описать сокровенную тайну соединения тел и душ (от «Песни песней» до «Зимней ночи» и пушкинского сокрытого шедевра «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…»). Кстати, о пастернаковском стихотворении разговор особый: Павлова не без блеска пародирует демонстративную, вселенски трогательную неловкость влюбленных из нобелевского романа:
Свеча горела на столе,а мы старались так улечься,чтоб на какой-то потолокложились тени. Бесполезно! …Образ (или призрак?) «сексуальной контрреволюционерки» возник в стране, где за пару лет до описываемых событий и секса-то не было, ежели кто не помнит. Призрак оказался – с человеческим лицом, и он (вернее, она) без боязни и без утайки бойко заговорил «про это» в самых разных контекстах и ракурсах. Самыми важными и глубокими, как можно предположить, оказались два контекста этого словоизвержения. Во-первых, субкультура детства, отнюдь, впрочем, не сводимая к шалостям пубертатного возраста.
В школе в учителей влюблялась.В институте учителей хоронила.Вот и вся разницамежду средним и высшим образованием.Во-вторых, библейские обертоны, придавшие полузапретной сфере жизни новую легитимность, освященную благородной архаикой стиля и серьезностью интонации:
и стал светвнутри животаи закрыла глазабоясь ослепитьи закрыла лицокак Моисейи увидел тычто мне хорошоСложнейший смысловой конгломерат детской чистоты и инфантильной жестокости, женской эмансипации и супружеской уступчивой нежности, библейской сакрализации и почти обсценной брутальности оказался привлекательным, органичным, жизнеспособным. С шокирующим явлением и эпатирующим присутствием Павловой и «павловской» поэтики на территории русской поэзии читатели и критики вроде бы смирились, потом привыкли, а вскоре перестали понимать, как могло быть иначе, без нее. Многие тексты приобрели известность почти хрестоматийную: