Сто поэтов начала столетия
Шрифт:
Ритм руки. М.: Вагриус, 2000. 128 с.
Песочные часы // Октябрь. 2000. № 1
Жизнь, убегая // Новый мир. 2000. № 4.
Кратер // Октябрь. 2001. № 1.
Львы и гимнасты // Новый мир. 2001. № 3.
Блеск на ноже // Октябрь. 2002. № 1.
Софья. М.: ОГИ, 2002. 24 с.
Прячась в свою же тень // Новый мир. 2002. № 3.
Фисгармония // Новый мир. 2003. № 1.
Поминки по веку // Новый мир. 2004. № 1.
Каллиграфия и кляксы // Октябрь. 2004. № 1.
Деревенский философ // Октябрь. 2005. № 1.
Свой мир: Три стихотворения // Интерпоэзия. 2005. № 2.
Свой мир // Новый мир. 2005. № 4.
Ахеронтия Атропос // Новый мир. 2006. № 5.
С грустью, с грубостью // Октябрь. 2006. № 9.
Три стихотворения // Вестник Европы. 2006. № 18.
Бумажный планер // Новый мир. 2007. № 5.
Вот ты, вот я // Октябрь. 2007. № 6.
Слова в узелке // Новый мир. 2008. № 3.
Слюна и перышки // Знамя. 2008. № 4.
Стихи // Звезда. 2009. № 3.
Тсс и тшш // Новый мир. 2009. № 3.
Так вышло // Новый мир. 2010. № 4.
The city // Октябрь. 2010. № 8.
Стратфорд-на-Эвоне, улица, вброд… // Октябрь. 2010. № 10.
Из дыр хэнд-секонда // Новый мир. 2011. № 5.
Незваные и избранные. М.: Книжный клуб 36’6, 2012. 450 с.
Олеся Николаева
или
«Тайный смысл невольных совпадений…»
В начале и в зените своей литературной судьбы Олеся Николаева – поэт не просто удачливый, можно даже сказать – счастливый. Несколько раз – как в результате непреложных исторических обстоятельств, так и благодаря широте стилистического диапазона, – ей удавалось вовремя отойти в сторонку от вынужденно общепринятого либо модного культового мейнстрима, избежать подверстывания под рубрику, включения в обойму, причисления к «направлению». Прежде всего, Николаевой не пришлось побывать в роли «советского» подцензурного поэта, вечно стоящего в живой очереди на право издать очередной сборник, ведущего позиционную войну с редакторами и редакциями, а заодно – и с собственным «внутренним цензором». Слишком уж далека была «тематика и проблематика» ее стихов от общепринятого канона советской поэзии, мобилизованной и призванной быть «жизнеутверждающей», обращенной к «социальной проблематике» и т. д. Однако Николаева не успела (и не пожелала) стать одним из неподцензурных поэтов, печатающихся в самиздатских журналах, выступающих на домашних вечерах, борющихся с «тоталитарным режимом» в политике и литературе.
Успешно пройдя мимо почти всеобъемлющей антитезы между признанными «мастерами поэтического слова» и неподцензурными поэтами-борцами, чьи тексты в перестроечные годы были заново открыты широким читателем в качестве «возвращенной литературы», Олеся Николаева оказалась наедине со своей собственной, внутренней стилистической развилкой – между «женским» бытовым стихописанием и интонацией проповедника, говорящего притчами, приводящего назидательные примеры, всегда держащего в поле зрения четвертое, метафизическое измерение вещей и событий.
До поры до времени обозначенная развилка не становилась распутьем, более того, обе составляющие (свободная сосредоточенность на земном, на «девичьем» и поиски совершенного и идеального) дополняли друг друга, взаимно гарантировали подлинность.
Но больше всех прости меня, больной,прости, калечный, и прости, убогий,за то, что рьян и крут румянец мой,высок мой рост,неутомимы ноги…Ощущение «вины» перед увечными и несчастными, вызванное собственным цветущим здоровьем, является подлинным именно потому, что обе – часто почти не совместимые – эмоции плодотворно сосуществуют. Упоение своей молодой силой не застит сочувствия к тому, кто ею не обладает. И наоборот, ценность сопереживания ближнему не отрицает внимания к себе самому, к свободной радости, говоря словами Мандельштама, «дышать и жить». Легко представить иные – гораздо менее привлекательные и плодотворные варианты сочетания обоих начал. Аскетичное самоотвержение легко может перечеркнуть саму возможность пристального внимания к земным радостям. И наоборот, прямолинейное и подчеркнутое обращение к «характерам и обстоятельствам» повседневной жизни вполне способно обусловить стойкую аллергию ко всякой «метафизике», принимаемой за ханжество и общее место.
До поры до времени Олесе Николаевой удавалось совмещать крайности, подсвечивать благоговение перед полнотой земной жизни повинной оглядкой на «жизнь вечную»:
Надо, надо ли трудитьсяи мозолью натиратьхолм, и дерево, и птицу,луг и леса благодать?Ничего не надо делать!Смертью все чревато там,где запрятан действа демон:«Мне отмщенье – аз воздам».В российскую эпоху смены времен Олеся Николаева нередко работала на границах стихотворчества как такового, порою оказывалась на территории притчевого, учительного слова. В новом столетии поэт все чаще заточает себя в строгие рамки назидательной риторики, что неизбежно приводит к сужению голосового диапазона, во многих случаях – к предсказуемости лирической логики. Во многих стихотворениях раз за разом возникает довольно жесткое противопоставление бытового заблуждения, сопряженного с сомнением, утратой свободы, неверием и несчастьем, и, с другой стороны, напряженного внимания к вечному и праведному, дарующему подлинную свободу смирения и откровения. Жизненные ситуации нередко подлежат заранее заданным оценкам, при этом композиция стихотворений строится по двухчастной схеме: ты (он, она) думал (думала), что жизнь такова («низка», «проста», «несчастлива», «неправедна»), а на самом деле – в конце выставляются все соответствующие обозначенным особенностям «высокие» альтернативы:
Этого Алешеньку я знала великолепно. Онкогда-то прекрасно рисовал клоунов:у каждого – попугай и собака…А потом – вырос, сделался коммерсантом,сбежал за кордон,там обанкротился и застрелился в Монако.‹…›Ничего не осталось! Никто не видел тот край,куда они ухнули…И лишь с улыбкой широкойна ватмане ветхом клоун, собака и попугайклянутся, что – ни при чем, ни с какого бока!Высшая справедливость настигает не только коммерсантов и депутатов, но и литераторов:
Он исписался. Он теперь в жюри,в комиссиях по премиям и грантами в комитетах, – заперт изнутринаедине с инсультником-талантом.‹…›Чтоб наконец затихла колготнясоперничества, рвенья, окаянстваи стало б всё как до Седьмого дня –без самодеятельности и самозванства.Подобная довольно-таки однообразная назидательность прямо сопрягается и с «консервативной» поэтикой:
Что твердишь ты уныло: нет выхода…Много есть входов!Есть у Господа много персидских ковров-самолетов.‹…›Потому что здесь все не напрасно и все однократно:если выхода нет, пусть никто не вернется обратно!Но войти можно всюду – нагрянуть ночною грозою,сесть на шею сверчку незаметно, влететь стрекозою,нагуляться с метелью, озябшими топать ногами,на огонь заглядеться, на многоочитое пламя:как гудит оно в трубах, как ветер бунтует, рыдая……И окажешься там, где свободна душа молодая!Самое поразительное в том, что за повторяющейся риторической схемой стоит искреннее, живое переживание жизни, да вот беда, как раз с традиционным-то искусством все это мало совместимо. С точки зрения традиционной лирической поэтики нанизывание ситуаций, иллюстрирующих сколь угодно верную притчу, выглядит простым ритуалом, повторением абсолютной истины о том, что и дважды два – четыре, и восемь, деленное на два, и шестнадцать – на четыре, – все равно, как ни крути, выходит четыре, да что мне, читателю в том, коли я привык черпать нравственные силы в Священном Писании, а от искусства жду чего-то иного. Рискуя впасть в патетику, вспомним все же, что даже известные в истории русской литературы великие попытки сблизить либо отождествить искусство с прямым (моральным) влиянием на жизнь, оканчивались трагически. Поздний Гоголь вместо обещанного продолжения «Мертвых душ» публикует «Выбранные места из переписки с друзьями» – книгу в своем роде гениальную, но многими воспринятую как симптом безумия. Поздний Толстой пишет роман-бунт «Воскресение», пытается заново переписать Евангелия, и это тоже оборачивается трагедией. Обе великие попытки переступить через сомнительно-вольную природу искусства были безусловно авангардными по своей сути, не отсылающими к традиции, а перечеркивающими привычные устои искусства.
Конечно, и у Олеси Николаевой, несмотря на отчетливое господство во многих стихотворениях упрощенно понятой «традиционности», много и на словах отвергаемого «авангарда» – не только в тех вещах, где дружески упоминается Лев Рубинштейн. Вот, например, стихотворение «Магдалина», где под сомнение ставится сама возможность подобающего восприятия и духовного освоения современным человеком сакральной смысловой топики:
Ну-ну,а ты попробуй нынче: в покаяньеприди к архиерею, на коленипади, слезами вымой ему ноги,так волосами даже не успеешьих вытереть – тебя под белы рукиоттуда выведут, и хорошо, когда бывсе это обошлось без шума, вздора,пинка, а так – иди, мол, не тревожь владыку!‹…›И вот я думаю – какой экстравагантной,ломающей поденщину и пошлостьБлагая Весть нам кажется сегодня!..Да, в нашей сокрытой духовной жизни лучше бы, коли все свершалось бы без полутонов, перед лицом ясной неотвратимости возмездия за грех и столь же неоспоримого воздаяния за подвиг. Но поэзии все это почти всегда противопоказано, поскольку искусство – не приговор и истина, но область возможного, вероятного, зыбкого, желанного, но трудно достижимого.
Я не помню, когда это стало заметно каждому: факел твойнакренился и стал чадить – паленым запахло, дымомпотянуло, подернулось копотью. Как ножевойпорез – почерк без волосных, но – сплошным нажимом.Факел твой накренился – и дальний лес заскрипел,черные сучья топорща: вместо снежка и манныс неба крошится труха, ледяная известка, мел,словно и дом твой небесный рушится, безымянный.Что бы ни ел, ни пил – казалось, все – по усам…Тосковал. Томился.Тихою сапою, наконец, взял да и сдался сам.Вот тогда-то факел и накренился…