Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей
Шрифт:
Я не приписывала Новоиерусалимскому храму никакой важности, но он присутствовал в нашей жизни того лета, как присутствуют в жизни горы, если они видны вдали. Сейчас я могла бы сказать, что храм походил на постоянное видение, на неисчезающий мираж, но боюсь, что это будет преувеличением моего тогдашнего чувства: я забыла о нем и вспомнила, что он как бы всплывал на горизонте, через много лет, когда о нем стали говорить и писать. Храм находился в городе Истре; мы туда ходили вместе с мамой и, кажется, с Натальей Евтихиевной. Городок был облезлый, обшарпанный, какими были все подмосковные городишки, которые я увидела до войны, и храм был в таком же запустении. Вблизи он не казался видением, у него были толстые стены. В храме был музей. Внутри храм перегородили, в одной из комнат была сделана панорама, вид зимней деревни: изба со снегом на крыше, снег на земле и на снегу, справа, на переднем плане — ворона. Мария Федоровна очень восхищалась этой панорамой и много о ней говорила; может быть, поэтому я только ее и запомнила из всего, что там находилось.
Пруд был очень близко от нас. Никто не ловил в нем рыбу, но когда мы поехали в Москву, то зашли в магазин и купили леску с поплавком и крючки. Сделали удочку, и я сидела на берегу пруда, но у меня не ловилось. Кое-кто из местных мужичков подходил ко мне и с ироническим любопытством спрашивал, поймала ли я рыбку; в лицо они надо мной не смеялись, учитывая, вероятно, мой возраст, но в их голосах ощущалось осуждение моего бесплодного занятия.
Мы с Марией Федоровной раз оказались на станции, внутри вокзала. Вокзал был каменный, как в городе, и рядом несколько железнодорожных путей, в том числе узкоколейка, по которой ходил маленький паровозик-«кукушка», тянувший несколько маленьких вагонов. На вокзале было много детей, все старше меня, с пионерскими галстуками, и в каменных стенах от голосов было гулко. Я загляделась на ноги одной из девочек — загорелые, в прилегающих носках, прямые, стройные, тонкие. Мария Федоровна тоже обратила внимание на эти ноги и указала мне на них и на ноги рядом, в сандалиях, без носков, принадлежавшие юной армянке, очевидно, развившейся раньше других девочек-северянок — бледные, как слоновая кость, с развитыми икрами, образующими дугу от колена к тонкой щиколотке. «Вот видишь, — сказала Мария Федоровна, — это красивые ноги, а те — как палочки». Я не призналась, что те-то мне и понравились, и постаралась встать на точку зрения Марии Федоровны. Мне это удалось, я поняла, как она видит красоту, но оказалось, что мой вкус не подчиняется велениям ума.
Наверно, у наших хозяев не было собаки. Мария Федоровна нашла собаку, чтобы ее подкармливать, близко от нашего дома, в маленьком переулке, заросшем низкой травой, с заборами, поленницами, сараюшками. Собака была среднего размера, темно-рыжая, с прямой, длинной, густой шерстью — настоящая дворняжка, с поднятым кверху и закрученным кренделем хвостом, с сужающейся к носу мордой, с торчащими ушами, с умными, незлыми, рыже-карими глазами. Этот пес обычно находился в маленьком дворике-закутке между забором и сарайчиками. Его хозяином был мальчик лет десяти. Мария Федоровна делала для пса вкусную еду из остатков нашей пищи и, желая побаловать его, добавляла кое-что не из остатков, а Наталья Евтихиевна ворчала. Наталья Евтихиевна не любила животных, она их распределяла согласно религиозным предписаниям: голубь — выше всех, потому что в него воплотился дух святой, кошка — животное чистое, допускается в дом и даже в церковь, а собака должна жить на улице, она — животное нечистое. Наталья Евтихиевна не обижала животных; «Всякое дыхание славит Творца», — говорила она, но у нее не было желания погладить, приласкать хотя бы кошку. Мария Федоровна приносила псу в кастрюльке «забеленные» молоком мясные щи с плавающими в них разбухшими кусками черного хлеба и с костями. Никогда я не видела, чтобы зверь или человек ел так аппетитно, как этот рыжий пес. Конечно, он не был так аккуратен, как кошки, и ел с жадностью, но жадность умерялась любезностью по отношению к нам, смотревшим на него: иногда он поворачивал морду в нашу сторону, приветливо вилял хвостом и снова обращался к своей миске. Он начинал трапезу, высовывая красный язык и лакая жидкость в самом жирном месте, пастью прихватывая хлеб, вылавливал кость, клал ее рядом с миской, снова лакал, брал в рот кость с земли и, наклоняя голову то в одну, то в другую сторону, чтобы кость попадала на крепкие задние зубы (все его зубы были великолепны), с хрустом разгрызал ее, подбирал остатки и, помахав хвостом, лакал остатки щей, облизывал морду, затем подбирал и вылизывал то, что попало на землю.
Среди лета случилось несчастье: пес попал под поезд, ему отрезало хвост и одну заднюю лапу. Мальчик принес его домой и положил на подстилку из соломы и тряпья. Пес лежал на боку, глаза были полузакрыты, двое или трое суток он ничего не ел, наверно, ему было очень больно. Мы приходили к нему каждый день, и я боялась смотреть на окровавленные култышки. Мария Федоровна хвалила мальчика за заботу о псе. Потом пес стал есть, зализал отрезанные места и стал бегать на трех лапах.
Раза три-четыре за лето мы ездили в Москву мыться «по-человечески». Тем летом мы пошли в баню, чтобы не обременять Наталью Евтихиевну топкой колонки (Мария Федоровна и зимой ходила в баню, отчасти по этой же причине, отчасти потому, что в бане можно лить воду, сколько хочешь). А я была в бане в первый раз и в первый раз увидала голых взрослых женщин. Я на них пялила глаза не отрываясь, пока Мария Федоровна не сделала мне сердитое замечание. Эти волосы внизу живота меня расстроили, я в них видела что-то оскорбительное, недаром их скрывали, насколько лучше были наши гладкие животы с полоской раздела внизу. У Марии Федоровны тоже росли волосы — полуседые. Среди болтающихся тяжелых грудей, надутых, толстых и отвислых животов я заметила девочку лет тринадцати с гладким и тонким телом — пленительная переходная красота, но у нее уже росли редкие волоски.
В бане был круглый бассейн с совершенно зеленой, хотя прозрачной, водой, под которой виднелся выложенный плиткой пол. В бассейн спускались по лесенке с перилами. Я увидала, как плавает Мария Федоровна, а для меня бассейн был слишком глубок, у меня не получалось плавать, держась за плечо Марии Федоровны, и я болталась в теплой воде, держась за перила у предпоследней ступеньки. Я заметила, что Мария Федоровна не относится к числу бесформенных женщин, хотя тело у нее было старое, с лиловыми жилками. Она была ладная, с маленькой грудью, заметной талией и покатыми плечами.
Мы шли раз по деревне, Мария Федоровна разговаривала с одной из молодых хозяек нашего дома. Я шла немного впереди и слышала, как эта женщина говорила Марии Федоровне: «Это теперь делают спицей». Как это ни удивительно, я поняла, что речь идет об аборте. И по моим детским понятиям, что дети рождаются из пупка, я с содроганием представляла себе спицу, вонзающуюся туда.
В деревне по вечерам пели девки и парни. Они много раз ходили из конца в конец деревни, впереди шел гармонист. Я не слышала раньше такой напряженно-отчаянной манеры пения. В Лучинском пели яростно и очень серьезно, переживая драматическое содержание песен:
Когда б имел златые горы И реки, полные вина, Все отдал бы за ласки, взоры, Чтоб ты владела мной одна. Отец не понял моей муки, Жестокий сердцу дал отказ.И —
Шумел камыш, деревья гнулись, А ночка темная была. Одна возлюбленная пара Всю ночь гуляла до утра. А поутру она проснулась, Трава примятая была. Но не одна трава помята, Помята девичья краса [43] .43
Обе процитированные песни — народные.
(Слова я разобрала позже и пробовала воспроизводить эту песню, но Мария Федоровна не позволила мне ее петь под предлогом безграмотности «возлюбленной пары».)
Я чувствовала, что в этом пении есть и что-то мне не нужное, лишнее, чуждое, грозное и мешающее. Но все равно пение мне нравилось, я любила музыку, а слушать ее мне почти не приходилось. В Москве весной, когда было тепло, со двора, из низкого двухэтажного дома справа от наших окон, бывал слышен патефон, повторявший множество раз одни и те же модные танцы и песенки со специфическим искажением звука. Когда я ложилась спать и окно было приоткрыто, Мария Федоровна говорила мне: «Слушай, как трава растет». Я прислушивалась, и слушание сочеталось с патефонной музыкой, с грохотом и лязгом проходивших трамваев и шорохом листвы единственного большого дерева во дворе.
Тогда еще заходили во двор шарманщики — шарманка мне нравилась, а Мария Федоровна завертывала в бумажку монетки и бросала шарманщику с балкона, и он кланялся. Также бросали монетки нищим и певцам. Их всех было мне жалко.
Яблони в саду стояли примерно на равном расстоянии друг от друга. В этой регулярности было что-то успокоительное и благодетельное, так же как и в созревании, почти на глазах, массы увеличивающихся, наливающихся, краснеющих яблок. Я люблю лес больше фруктовых садов, но когда я представляю себе рай (отчего бы мне не представить себе рай?), я вижу бесконечный во все стороны сад, со всегда зеленой и свежей травой, с плодами на разных стадиях созревания на ветках и с вечным теплом и покоем и населяю этот сад существами по моему выбору.
Участь садов в Лучинском была печальной: через год фруктовые деревья были обложены тяжелым налогом и все хозяева вырубили свои сады. А еще через год был пожар и Лучинское сгорело.
Следующая зима была темной. Я училась во вторую смену, может быть, поэтому мне казалось темно в школе: свет угасал к концу уроков. Я много болела, и мне казалось темно дома, потому что я проживала короткий зимний день. У меня опять болели почки, а в новых, купленных в магазине тонких фетровых валенках неподходящего оранжевого цвета было холодно. Выходя на улицу, приходилось надевать на них калоши, было тяжело и неудобно. Моя болезнь вызывала тревогу у взрослых. Доктор Якорев прописал мне на некоторое время бессолевую диету, и я старалась изо всех сил есть несоленый суп из сухих грибов, но это было почти невозможно. Мария Федоровна говорила, что готова плакать, глядя на меня. Она пробовала сама есть этот суп и не могла. Я не ходила в школу целую четверть, но делала все домашние задания. Я уже говорила, что ученье давалось мне легко, но той зимой я увидела предел своим возможностям: мне никак не удавалось выучить наизусть басню «Волк и Журавль». Мария Федоровна сказала: «Брось! Так бывает» (так было еще раз в 7-м классе со «Сном Татьяны»). Я также не могла научиться без объяснений учительницы (а Мария Федоровна не умела объяснить) делению на двузначные числа.
После моей болезни Мария Федоровна попросила посадить меня подальше от окон, из которых дуло, меня переместили на заднюю парту, и оказалось, что я не вижу, что пишут на доске. Мария Федоровна, войдя в класс, громогласно заявила: «Ты близорукая, тебе нужно сидеть ближе к доске». Класс злорадно захохотал. Мария Федоровна не понимала, как я больно сжималась от насмешек или неодобрения окружающих. Она говорила вслух, что хотелось, и часто не к месту; ей было безразлично, как к этому относятся другие.