Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей
Шрифт:
В 3-м классе у нас была другая учительница, да и состав класса изменился. Учительница Нина Ивановна была темноволосая, смугловатая, с темными и острыми глазами. Она не выходила из себя, как Мария Петровна, но в ней не было и доброго, бесхарактерного снисхождения. Она как будто ставила мне в вину мое плохое зрение и, по-видимому, относилась ко мне недоброжелательно. Я чувствовала это, но не могла понять: как учительница может меня не любить, раз я очень хорошая и послушная ученица? Это нарушало мои представления о справедливости. (Меня очень удивляло, что отметка за дисциплину была у всех «отлично», включая самых отпетых озорников и хулиганов.) Нина Ивановна попросила Марию Федоровну не приходить в класс, после того как та звенела мелочью на уроке, пересчитывая собранные на какие-то цели деньги. Я боялась, что возродятся мои страх и тревога, но этого не произошло. Я уже привыкла к школе, а Мария Федоровна из школы не уходила, сидела в учительской, проверяя тетради и болтая с учителями. Нина Ивановна с удовольствием поставила мне «плохо»: в «подготовленном» диктанте «плохо» ставилось за одну ошибку, а я, после гамлетовских колебаний, написала «ища» с двумя «ща» — «ищща». Мария Федоровна возмущалась, а мама посмеялась.
Тогда стали выпускать тетради в косую линейку, и мы в них писали, но только на уроках чистописания. Мы пользовались стальными перьями, которые делали кляксы, а чернила проливались из чернильниц-«невыливаек», и пальцы у нас всегда были в чернилах. У меня не хватало терпения, но я старалась, как могла, и Нина Ивановна поставила мне за чистописание «очень хорошо». Она требовала, чтобы мы подчеркивали по линейке чернилами. Это требует особой аккуратности: капля сливается с пера в конце проводимой черты и размазывается, когда поднимаешь линейку. Я насажала много таких клякс в домашнем упражнении, где надо было одно подчеркнуть одной чертой, другое — двумя и так далее. Как это бывает, приходя в отчаяние, я стала лепить кляксу за кляксой, как будто мне море по колено. Посмотрев мою тетрадку, Мария Федоровна пришла в страшный гнев, сказала мне все, что она говорила в таких случаях: «Мама работает день и ночь… Я устаю… Для тебя все делается, у тебя такие условия… было бы простительно, если бы ты… А ты даже не хочешь… Я покажу твою тетрадку маме», — и поставила между мной и собой ледяную стену. Переделать написанное было нельзя, и, придавленная тяжестью происшедшего, я легла спать. Утром Мария Федоровна подала мне мою тетрадь и сказала с упреком: «Благодари маму. Посмотри, что она для тебя сделала, усталая, вчера ночью». Кляксы были подчищены кончиком перочинного ножа, а там, где вместе с кляксой стерлась черта, была аккуратно проведена новая, и домашнее задание стало выглядеть лучше. Нам запрещалось стирать написанное, но учительница сделала вид, что ничего не заметила. Мария Федоровна обратилась к маме, чтобы я глубже почувствовала свою вину, а вышло наоборот: я невольно противопоставила доброту мамы строгости Марии Федоровны.
Кажется, по инициативе Нины Ивановны в классе распространялись билеты в Московский театр для детей рядом с Большим театром. Я посмотрела там «Сказку о рыбаке и рыбке» и «Золотой ключик» [44] . «Сказка о рыбаке и рыбке», возможно, была оперой. На занавесе были изображены рыбы разной формы и цвета, а золотая рыбка была представлена массивной женщиной с толстыми бедрами, упиравшимися в подмышки, и в оранжево-желтом платье до пола. Она стояла неподвижно с правой стороны сцены и пела. Если бы она пленила меня красотой, я бы, может быть, сумела поверить, что она золотая рыбка. Это зрелище никак не соответствовало картинам, появлявшимся в моем воображении от сказки Пушкина, и Марии Федоровне оно тоже не понравилось.
44
«Сказка о рыбаке и рыбке» (1935) — опера Л. А. Половинкина, «Золотой ключик» (1938) — пьеса А. Н. Толстого.
Я смотрела «Золотой ключик» сбоку и сверху — такое у меня было место. Оттуда хорошо смотрелась сцена, где персонажи сидели на огромных листьях кувшинок с загнутыми вверх, как у сковородок, краями. Актеры казались маленькими в своих кукольных костюмах, и Пьеро был прелестен, а когда они переходили, перескакивали с листка на листок, раздавалась музыка, тонкая и стеклянная. Я автоматически поддалась восторгам финала, в котором все обретали счастье. Но я была против «Золотого ключика», потому что читала «Приключения Пиноккио» [45] . У меня не было этой книжки, мне ее давали читать соседи по площадке Городецкие. В «Золотом ключике» (его тогда необычайно восхваляли и рекламировали) был не нежный юмор «Пиноккио», а та же нарочитая грубость, что и в «Что такое хорошо…» Маяковского, и я бы сказала, что меня возмущало, — но не была ли я слишком мала для этого? — что Алексей Толстой испортил чужую книгу.
45
«Приключения Пиноккио, история марионетки» (1880) — сказка итальянского писателя Карло Коллоди (1828–1890).
Я думаю теперь, что мне не нужен был театр для детей. Иногда взрослые, играя с детьми, приседают, чтобы казаться одного роста с ребенком. Нечто подобное происходило, по моему мнению, и в театре для детей, и от этого страдала серьезность жизни.
Когда Мария Федоровна спросила меня, понравился ли мне спектакль, я, думая, что ей он не понравился, как все советское, ответила, что нет. Она недовольно приняла это, сказала, что спектакль изящен. Замечала ли Мария Федоровна мою неискренность? Об этом она не говорила никогда. В спорах, кроме политических, я соглашалась с ней и старалась предварить ее мнение. Не то чтобы я боялась ее, но ее мнение было всегда категоричным, и я чувствовала себя оставленной ею, если была с ней не согласна.
В ту зиму начались мои чудачества. Хотя они исходили из преувеличенно рациональных идей, чудачества были совершенно донкихотские. Я этим хочу сказать, что в основе их лежала слепая и наивная вера в печатное слово. У меня не было безумия Рыцаря печального образа: как все дети, читая, я представляла себя на месте персонажей, но понимала, что это игра. Дитя своего времени, я верила в науку, а практическая наука для меня была в учебниках, брошюрах, а позже в научно-популярных книгах для взрослых, в которых я не все понимала. В книге «Человек» я вычитала, что у современного человека голень и бедро равны по длине (я не понимала, что это средняя величина), и я этому верила вопреки очевидности. Прочитав где-то, что ребенок моего возраста должен спать намного больше, чем я обычно спала, — я никогда не была соней — я стала хитрить, чтобы раньше укладываться спать, и даже обманывала (!) как-то Марию Федоровну и ложилась спать все раньше и раньше, хотя спать совсем не хотелось, и однажды стала готовиться ко сну, когда не было еще семи часов, но тут мои хитрости были раскрыты.
Весной в школах изменили названия отметок («отлично», «посредственно», «плохо» вместо «очень хорошо», «удовлетворительно», «неудовлетворительно») и ввели похвальные грамоты для отличников. В нашем классе я была единственной отличницей. От меня ждали, чтобы я хорошо училась, хотя никто никогда не внушал мне это, и я училась очень хорошо. Позднее я сомневалась, действительно ли я достойна высоких оценок, ведь другие ученики отвечали уроки почти наизусть, а я нет: я не понимала, что, пересказывая, умела обобщать. Я радовалась, что так хорошо учусь, но в то же время мне казалось, что дети за это меня презирают — и в детских книгах герои плохо учились, а лучшие ученики изображались в черном свете. Лет через пятнадцать в столовой ко мне обратился молодой человек — я в нем узнала чернявого, цыганского вида мальчика, учившегося в параллельном классе.
Он удостоверился, что это я, и сказал: «Вы так хорошо учились, я вам бешено завидовал». Я не знала, что ему сказать, но он меня чрезвычайно удивил своей завистью вместо ожидаемого презрения.
Учительница Нина Ивановна поздравила меня с похвальной грамотой, обняла и поцеловала, но чувствовалось, что ей не хотелось, чтобы это была я. Мария Федоровна возмущалась ее лицемерием. Но школьный год был окончен, и меня ждала дача в новом месте.
Мы поехали снимать дачу в Покровское-Стрешнево. Мы туда ехали на трамвае. Это было забавно, но и огорчительно, потому что дача должна быть оторвана от города, а трамвай соединял ее с городом, трамвай — это город. Трамваи ходили по нашей улице, громыхали и звенели, когда окна были открыты, я немного чумела от производимого ими шума, но они казались порождением города (лошади, несчастные, истязаемые лошади были детищем деревни), а ночью, когда слышался звук ночного трамвая, нарастая и замирая, он становился чем-то вроде музыки, сочиненной городом.
Мы ехали долго, по сторонам трамвайной линии пошли дачи, настоящие подмосковные дачи, как на Пионерской, только более похожие друг на друга, и улицы тоже, если бы не трамвайные рельсы, были бы похожи на улицы на Пионерской. Дачи были большие, двухэтажные, из коричневатого или темно-серого дерева, со всякими пристройками и террасами внизу и вверху, застекленными и открытыми, с участками, отгороженными от улицы такими же темными, как дачи, заборами, а на участках росли сосны с длинными, голыми стволами. Сосны затеняли дачи. Маме было бы очень удобно приезжать на такую дачу, и Наталье Евтихиевне было бы легко возить продукты. В Покровском-Стрешневе протекает Москва-река, и мы пошли к реке посмотреть место для купанья. Но как только улица кончилась, перед нами открылось пространство, лишенное растительности, земля в канавах и буграх, и повсюду мужчины, в одежде, казавшейся одинаковой, копали землю и носили ее на деревянных тяжелых носилках. Их было много, двигались они медленно, и это зрелище было почему-то неприятно. По дороге к остановке трамвая местная женщина сказала Марии Федоровне, что это заключенные строят канал Москва — Волга, что по ночам они бегут со строительства и оттуда слышны лай собак и стрельба. Дачу там мы снимать не стали.
Следующее дачное место было рекомендовано соседкой по площадке, и мы ездили снимать дачу вместе с ней. Наталья Александровна Городецкая была учительницей, у нее была дочь Люка (Людмила), старше меня на полгода, и муж — старик с бородой, в очках, Люкин отец.
Мы сняли дачу в Крылатском, большом пыльном селе с церковью, еще действовавшей. Крылатское находилось недалеко от Москвы, и хотя в нем имелись домашняя птица и скотина, кругом не было такого простора и такого чистого воздуха, как в Лучинском. Рядом с избой, где мы жили, стоял одноэтажный бревенчатый, выкрашенный в желтую краску дом — школа, и летом там располагался пионерский лагерь для детей из Кунцева. Их было мало, человек 50–60, и я наблюдала за их жизнью через забор. Я очень одобряла все новое, советское, и пионерские лагеря в том числе, разумеется. Я одобряла идею, но видела, что двор вытоптан, пылен и безрадостен, дети загорелы, но тоже пропылены, пропылена и их одежда, и черны колени, обувь стоптана, а их жизнь упрощена по сравнению с моей жизнью и жизнью деревенских детей. И жить в лагере, быть оторванной от дома, я бы не смогла и радовалась, что я дома и в Москве и на даче, и во мне жил страх, что дом может быть потерян.
Село располагалось между рядом холмов и рекой. Недалеко проходило Рублевское шоссе. Вдоль шоссе росли полынь и «синяки» — синие цветы дикого цикория, прочные стебли которого невозможно разорвать. Мы выходили на остановке автобуса (13-й километр от Москвы) и спускались километра полтора по мощенной камнями дороге до самой деревни. На холмах росли кусты и молоденькие березки и осинки, больших деревьев совсем не было. Мы ходили гулять на холмы — рвать «ночные красавицы», собирать землянику и ломать березовые веники. У подножия одного из холмов бил родник, и в первый раз в жизни я напилась сырой воды. Близко от родника стояла церковь. Река была большая и глубокая, по ней ходили маленькие пароходы и настоящие баржи. Вода теплая, гораздо теплее, чем в Лучинском, и гораздо грязнее. Мы ходили купаться задами деревни, по тропинкам, спускавшимся к реке. За каждым домом — огород, дальше трава с привязанными к колышкам телятами. Их короткие, тупые, слюнявые морды и большие, моргающие глаза с белыми ресницами автоматически пробуждали во мне нежность. Мы купались у песчаного берега, а рядом, чуть ниже по течению, находился коровий «пляж». Туда пригоняли коров «на полдни». Они стояли и лежали на берегу, некоторые входили в воду по брюхо и так и стояли.