Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сущность человека

Бугера Владислав Евгеньевич

Шрифт:

Таким образом, для того, чтобы объяснить, почему наша дедовщина самая «дедовщинная» в мире, нужно объяснить, почему наш пролетариат — самый разобщенный пролетариат в мире и почему он стал таким, еще когда был классом государственных рабочих. Среди ряда причин, сделавших наших рабочих исключительно разобщенными, основной и определяющей является высокая скорость процесса индустриализации экономики СССР, исключительно быстро разрушившего остатки крестьянской общины и старого рабочего поселка, исключительно быстро раскидавшего рабочих и крестьян — как в порядке осуществляемых государством насильственных переселений, так и, в еще большей мере, в порядке обычного, ненасильственного поиска работы — по необъятным просторам огромной страны. В течение каких-то трех-четырех десятилетий водоворот индустриализации взбурлил, подхватил и перемешал массу рабочих и крестьян — а когда воды научно-технического прогресса утихли, то выпавшие в осадок трудящиеся обнаружили себя живущими в разных концах СССР со своими родственниками, в разных концах большого города с теми, с кем работают в одном цеху, и не связанными никакими общими интересами со своими соседями по дому… В Западной Европе индустриализация происходила гораздо медленнее, постепеннее, миграции разоряющихся крестьян и ищущих новой работы пролетариев шли тоже медленнее и постепеннее — и поэтому пролетарии успевали обрастать хоть какими-то (пусть малыми) связями взаимопомощи и сотрудничества взамен старых, утраченных общинных связей. Поэтому современные западноевропейские пролетарии гораздо солидарнее — и способнее постоять за свои права — чем наши, и поэтому же дедовщина в западноевропейских армиях заметно слабее нашей (а ее крайние проявления встречаются гораздо реже и вызывают гораздо более сильный общественный резонанс). А вот в США, например, и индустриализация шла побыстрее, чем в Европе, и население представляет собой сборную солянку со всего мира, вдобавок быстро (хотя и не так быстро, как в СССР) перемешивавшуюся миграциями пролетариев внутри страны, — поэтому и солидарность пролетариев в США поменьше, чем в Западной Европе (хотя и побольше нашей), и дедовщины в армии США поболее, чем в западноевропейских армиях (в этом нетрудно убедиться, если внимательно отслеживать теленовости по теме насилия в армиях разных государств), хотя и меньше, чем в армиях осколков СССР.

Кстати говоря, разобщенность пролетариев выражалась в «Советской Армии» и выражается в современной российской армии отнюдь не одинаково у всех рядовых. Например, довелось мне разговаривать «об жизни» с одним отслужившим мужиком. Среди прочего он говорил: «Вот, если чеченцы в одной части служат, то они друг друга всегда защищают — даже старослужащий чеченец „молодого“ всегда защищает. А наши, русские, друг друга всегда давят». Подобные вещи мне приходилось слыхать и раньше, от других людей… Все понятно, все объяснимо: дело не только в том, что представители нацменьшинства сплачиваются в окружении чужих, но прежде всего в том, что именно у чеченцев остатки общинности сохранились во много большей степени, чем у большинства остальных российских народностей. Эту самую силу общинной солидарности чеченские партизаны ярко продемонстрировали российским войскам в 1994-96 гг. — в то время, как весь остальной народ России покорно (как и полагается толпе одиночек) терпел «реформы», планируемые и направляемые Кремлем.

Как видим, и уровень развития способности пролетариев (и государственных рабочих) к сотрудничеству и взаимопомощи, и степень распространенности и жестокости насилия рядовых солдат одной и той же армии по отношению друг к другу определяются тем, каковы доли отношений коллективного и индивидуального управления в системе отношений управления между равными друг другу пролетариями (или государственными рабочими). Отсюда, как и из многих других примеров, видно, что способность и влечение людей к сотрудничеству и взаимопомощи есть функция общественных отношений — и неправ был Кропоткин, полагая, что влечение людей к взаимопомощи есть биологический инстинкт (кстати, доказательства, которые он приводил в пользу этого мнения, заслуживают того, чтобы их прочесть как яркий пример исключительной забавности и наивности) [см. 319, особенно с. 51]. Конечно, можно спасти гипотезу об инстинкте взаимопомощи, вообразив себе, вслед за Руссо (как это сделал, например, Маркузе — см. его книгу «Эрос и цивилизация»), что человек по природе хорош, но его добрые инстинкты искажаются классовым обществом. Однако тогда на нашем мировоззрении образуется такой нарост из допущений, спасаемых с помощью новых, столь же мало доказанных допущений, который так и просится под бритву Оккама — «не измышляй лишних сущностей без крайней на то необходимости». Подобные бородавки обязательно надо удалять: примером того, каким нелепым становится мировоззрение, обросшее наростами, коренящимися в безосновательных допущениях типа «человек по природе добр», являются взгляды многих современных анархистов. Не менее нелепыми являются взгляды ницшеанствующих фашистов и либералов, исходящих (не всегда вполне осознанно) из безосновательных допущений типа «человек по природе зол». На самом деле каждый человек по своей природе таков, каким его сделали те конкретные отношения между людьми, в которые он оказался вброшен в первые четыре-шесть лет своей жизни; что же касается «человеческой природы вообще», то ею является природа всего человечества — совокупность всех общественных отношений, то есть, в основе своей, всех отношений собственности и управления.

(9) Следует отметить, что возросшая частичность современного рабочего проявилась еще и в возрастании его неспособности выжить без центрального отопления, водопровода, электричества и газа, без магазинов — одним словом, без системы распределения коммунальных благ, которая в развитом индустриальном классовом обществе управляется авторитарно. Не следует недооценивать важность этого обстоятельства, дополнительно — и весьма сильно — способствующего тому, что современный рабочий в среднем гораздо более склонен подчиняться своим хозяевам и начальникам, чем его прадед и даже дед.

(10) Речь идет, ясное дело, не обо всей, но о разночинной интеллигенции, которая, однако, в XIX веке составляла заметное большинство. Впрочем, во второй половине XIX века положение начало меняться — сперва в Западной Европе и Северной Америке, а затем и за их пределами — и уже в начале XX века результаты этого процесса стали весьма заметны, в том числе и в России: с одной стороны, вышли в свет «Вехи», а с другой стороны, те, чье мировоззрение «Вехи» выражали и кого становилось все больше (краткую, но замечательно глубокую их характеристику, данную Троцким в рамках характеристики одного из их литературных кумиров — В. В. Розанова — см. в книге Троцкого «Литература и революция» [650, с. 46–48]), получили от еще остающихся революционными интеллигентов вполне заслуженную кличку «гнилая интеллигенция». Но революционных интеллигентов оставалось все меньше…

Старые интеллигенты-революционеры, которых частенько называли и называют нигилистами, меньше всего были нигилистами в том смысле, который вкладывал в это слово Вернер Гейзенберг:

«Характерной чертой любого нигилистического направления является отсутствие твердой общей основы, которая направляла бы в каждом случае деятельность личности. В жизни отдельного человека это проявляется в том, что человек теряет инстинктивное чувство правильного и ложного, иллюзорного и реального» [136, с. 132].

Гораздо больше эта характеристика подходит к интеллигенции эпохи развитого монополистического капитализма и неоазиатского строя — к тем интеллигентам, которые, например, если стараются верить в бога, то делают это не из искреннего сопереживания словам пророков, а из страха, выраженного Достоевским в вопросе: если бога нет, то все позволено?.. Не случайно одним из пророков современной интеллигенции стал тот Достоевский, который вернулся с каторги — человек со сломанным внутренним стержнем, спроецировавший в «Бесах» свой собственныйнигилизм труса на изображенные им карикатуры революционеров.

Современный интеллигент не меньше, чем современный рабочий — и заметно больше, чем революционный рабочий и революционный интеллигент сто лет назад — напоминает неприглядный образ «последнего человека», нарисованный в свое время Ницше (один из поклонников Ницше, Френсис Фукуяма, употребил еще и такое выражение: «люди без груди» [704, с. 450]). Конечно, это относится не ко всем, а к тем, к кому относится, — в разной степени; но ко многим, слишком многим, и в слишком уж большой степени…

(11) Как мы уже показали в первой главе (там, где речь щла о разделении труда), перемена труда вовсе не является гарантией преобладания коллективных отношений собственности и управления в обществе. Однако следует подчеркнуть, что она является необходимым последствием этого преобладания: если все члены общества на равных участвуют в управлении всеми его делами, то не может сохраняться такое положение дел, при котором одни люди выполняют исключительно «чистую» работу, а другие — исключительно «грязную». В коллективистском обществе всем (за исключением разве что инвалидов) будет необходимо участвовать в мытье общественных туалетов (разумеется, до тех пор, пока это дело не будет полностью передоверено роботам) — и только изуродованная классовым обществом, убогая личность может воспринимать это как «несвободу».

(12) Хотя и в те времена способными на такое оказывалось меньшинство интеллигентов-гуманитариев (да и то не на 100%. Не следует переоценивать эгалитарность самосознания даже тогдашней разночинной интеллигенции: популярность теории «героев и толпы» среди народников доказывает, что даже революционная интеллигенция была весьма склонна к элитаризму в своем самосознании), но это меньшинство в XIX веке было еще настолько значительным, что зачастую задавало тон в культурной жизни тогдашней разночинной интеллигенции — и навязывало немалой ее части если не эгалитарное самосознание, то по крайней мере эгалитарную идеологию, причем делая это вопреки сильнейшему сопротивлению государства и церкви. В XX же веке ситуация стала прямо противоположной: эгалитарная идеология исповедовалась широкими массами интеллигенции лишь в тех странах, где такая идеология находилась на вооружении государственного аппарата или очень сильных массовых политических партий. Отсюда видно, что если в XIX веке очень многие интеллигенты-гуманитарии действительно обладали — хотя бы в какой-то, достаточно большой, мере — эгалитарным самосознанием, то в XX столетии подавляющее большинство из тех интеллигентов-гуманитариев, которые исповедовали ту или иную систему эгалитарных идей, лишь имитировали эгалитарное самосознание — либо неосознанно, либо под гнетом тяжкой необходимости, либо в силу корыстных побуждений, — обладая на самом деле элитарным самосознанием. В XX веке исповедание эгалитарных идей стало для гуманитарной интеллигенции исключительно способом прислониться к какой-нибудь общественной силе.

(13) Аналогичные изменения в социальном положении интеллигентов-технарей (и, тем самым, в их психологии) нашли свое отображение, в частности, в изменении характера естественнонаучного познания при переходе от эпохи свободно-конкурентного капитализма к эпохе монополистического капитализма и неоазиатского строя. Приведем отрывок, автор которого — Л. Б. Баженов — на живом примере проиллюстрировал громадную разницу между характером мышления физиков, сформированных этими двумя разными эпохами:

«…рассмотрим имеющий фундаментальное значение в квантовой механике эксперимент по дифракции электронов. Пусть имеется источник электронов Q и диафрагма с двумя щелями S1 и S2. За диафрагмой расположен сцинцилирующий экран, на котором возникают вспышки при попадании на него электронов. При пропускании достаточно большого количества электронов мы получим на экране характерную дифракционную картину чередования светлых (куда попали электроны) и тёмных полос. Квантовая механика позволяет рассчитать эту картину, но для каждого отдельного электрона она указывает лишь вероятность его попадания в ту или иную точку экрана.

Поделиться с друзьями: