Так говорил Заратустра
Шрифт:
Поэт ли он? Или говорящий правду? Освободитель? Или притеснитель? Добрый? Или злой?{362}
Я брожу среди людей, как среди обломков будущего, — того будущего, что вижу я.
И в том всё моё творчество и стремление, чтобы творить и соединять воедино то, что является обломком, и загадкой, и ужасной случайностью.
Как вынес бы я быть человеком, если бы человек не был также поэтом, и отгадчиком, и избавителем от случая!
Спасти минувших и преобразовать всякое “было” в “так хотел я” — лишь это назвал бы я избавлением!
Воля — так называется освободитель и вестник радости: так учил я вас, мои друзья! А теперь научитесь ещё вот чему: сама воля ещё пленница.
Волить — это освобождает — но как называется то, что и освободителя заковывает в цепи?
“Это было”: так называется скрежет зубовный и сокровенная печаль воли. Бессильная против того, что сделано, — она злобный созерцатель всего минувшего.
Вспять не может волить воля; не может она победить время и стремление времени, — в этом сокровенная печаль воли.{363}
Волить — освобождает: чего только не придумывает сама воля, чтобы освободиться от печали и посмеяться над своей тюрьмой?
Ах, безумцем становится каждый пленник! Безумством освобождает себя и пленённая воля.
Время не бежит назад, в этом досада её; “то, что было” — так называется камень, который она не может покатить.
И вот катит она камни от досады и гнева и мстит тому, кто не чувствует, подобно ей, гнева и досады.
Так стала воля, освободительница, причинять страдание: и на всём, что может страдать, вымещает она, что не может повернуть вспять.
Это, только это есть само мщение: обращение воли против времени и его “это было”.
Поистине, великое сумасбродство живёт в нашей воле; проклятьем стало всему человеческому, что это сумасбродство научилось духу!
Дух мщения: друзья мои, он был до сих пор лучшим помышлением людей; и где было страдание, там всегда должно было быть наказание.
“Наказание”, — так называет себя мщение; с помощью лживого слова оно притворяется чистой совестью.
Так как в самом волящем есть страдание, оттого что не может оно волить вспять, — то и сама воля и вся жизнь должны быть — наказанием!
И вот накатила туча за тучей на дух — пока наконец безумие не стало проповедовать: “Всё преходит, и потому всё достойно прейти!”{364}
“Самой справедливостью является тот закон времени, что оно должно пожирать своих детей”, — так проповедовало безумие.{365}
“Нравственно упорядочены все вещи согласно праву и наказанию. О, где же избавление от потока вещей и от наказания “существованием”?” Так проповедовало безумие.
“Может ли быть избавление, если есть вечное право? Ах, не сдвинуть камень “это было”, вечными должны быть и все наказания!” Так проповедовало безумие.
“Никакое дело не может быть уничтожено: как могло бы оно быть не сделано из-за наказания! Вот, вот оно, вечное в наказании “существованием”: существование вечно и вновь должно быть делом и виной!
Разве что, наконец, воля не избавится от себя самой и не станет волей к не-волению” — но ведь вы знаете, братья мои, эту песенку безумия!
Прочь вёл я вас от этих песенок, когда учил: “Воля есть творец”.{366}
Всякое “это было” есть обломок, загадка, ужасная случайность, пока творящая воля не добавит: “Но так хотела я!”
Пока творящая воля не добавит: “Но так волю я! Так буду я волить!”{367}
Но говорила ли она уже так? И когда это случается? Разве отделена уже воля от собственного безумия?
Стала ли воля сама для себя избавительницей и вестницей радости? Забыла ли она дух мщения и весь скрежет зубовный?
И кто научил её примирению с временем и высшему, чем всякое примирение?
Высшего, чем всякое примирение, должна хотеть воля, которая есть воля к власти, — но как это может случиться с ней? Кто научит её волить вспять?»
На этом месте речи Заратустра вдруг остановился и стал похож на страшно испугавшегося. Испуганными глазами смотрел он на своих учеников; взор его, как стрелами, пронизывал их мысли и тайные помыслы. Но чуть погодя он уже опять смеялся и говорил добродушно:
«Трудно жить с людьми, ибо так трудно молчать.{368} Особенно для болтливого».{369} —
Так говорил Заратустра. Но горбатый прислушивался к разговору и закрыл при этом своё лицо; когда же он услышал, что Заратустра смеётся, он с любопытством взглянул на него и проговорил медленно:
«Но почему Заратустра говорит с нами иначе, чем со своими учениками?»
Заратустра отвечал: «Что же тут удивительного! С горбатыми надо говорить по-горбатому!»
«Хорошо, — сказал горбатый, — а ученикам надо всё разбалтывать.
Но почему говорит Заратустра иначе к своим ученикам — чем к самому себе?» —
О человеческой мудрости{370}
Не высота — склон ужасен!
Склон, где взор устремляется вниз, а рука тянется вверх. Тогда трепещет сердце от двойственной воли своей.
Ах, друзья, угадываете ли вы и двойственную волю моего сердца?
Это, это мой склон и моя опасность, что взор устремляется в высоту, а рука моя хотела бы держаться и опираться — на глубину!
За человека цепляется моя воля, цепями привязываю я себя к человеку, ибо влечёт меня ввысь, к сверхчеловеку: к нему стремится другая воля моя.
И потому живу я слепым среди людей, как будто не знаю я их: чтобы рука моя не утратила веры в твёрдое.
Я не знаю вас, людей; эта тьма и это утешение часто простираются вокруг меня.