Так говорил Заратустра
Шрифт:
Я сижу у проезжих ворот, открытых любому плуту, и спрашиваю: кто хочет меня обмануть?
Моя первая человеческая мудрость в том, что я позволяю себя обманывать, чтобы не остерегаться обманщиков.
Ах, если бы я остерегался человека, — как бы мог человек быть якорем для воздушного шара моего! Слишком легко унесло бы меня вверх и вдаль!
Это провидение правит моей судьбой, чтобы был я неосмотрителен.
И кто среди людей не хочет умереть от жажды, должен научиться пить из любого стакана; и кто среди людей хочет остаться чистым, должен уметь мыться и грязной водой.
Часто так говорил я себе в утешение: «Ну что ж! Давай! Старое сердце! Несчастье не удалось тебе; наслаждайся этим как своим — счастьем!»
Моя вторая человеческая мудрость такова: больше щажу я тщеславных, чем гордых.
Разве не оскорблённое тщеславие мать всех трагедий? Но где оскорблена гордость, там вырастает нечто лучшее, чем гордость.
Чтобы приятно было смотреть на жизнь, надо, чтобы её игра была хорошо сыграна, — но для этого нужны хорошие актёры.
Хорошими актёрами находил я всех тщеславных: они играют и хотят, чтобы смотрели на них с удовольствием, — весь их дух в этом желании.
Они играют себя, они изобретают себя; вблизи их люблю я быть зрителем жизни: это исцеляет от уныния.
Потому щажу я тщеславных, что они врачи моего уныния, они приковывают меня к человеку, как к зрелищу.
Да и кто измерит в тщеславном всю глубину его скромности! Я добр к нему и сострадателен из-за его скромности.
У вас хочет он научиться своей вере в себя; он питается вашими взглядами, он жадно ест хвалу из ваших рук.
Даже вашей лжи верит он, если вы умело лжёте о нём: ибо в самой глубине вздыхает его сердце: «Что такое я!»
И если истинная добродетель та, что не знает о себе самой, — что ж, и тщеславный не знает о своей скромности! —
Моя третья человеческая мудрость в том, что ваша боязливость не отбивает у меня охоту глядеть на злых.
Я счастлив при виде чудес, порождаемых знойным солнцем: тигра, пальмы и гремучих змей.
И среди людей есть прекрасный приплод знойного солнца, и в злых много чудесного.
Впрочем, как мудрейшие среди вас не казались мне такими мудрыми, так нашёл я и злобу людей лучшей, чем говорят о ней.{371}
Часто спрашивал я, качая головой: «К чему гремите вы, гремучие змеи?»
Поистине, даже для зла есть ещё будущее! И самый знойный юг не открыт ещё человеком.
Сколь многое называют и теперь злейшей злобой, хотя оно имеет всего двенадцать футов в ширину и три месяца в длину!{372} Но однажды придут в мир драконы побольше.
Чтобы сверхчеловек не был лишён своего дракона, сверх-дракона, достойного его, — надо, чтобы много знойного солнца ещё пылало над влажным девственным лесом!{373}
Ваши дикие кошки должны стать сперва тиграми, а ваши ядовитые жабы — крокодилами: ибо у доброго охотника должна быть и добрая охота!
И поистине, вы, добрые и праведные! В вас есть много смешного, и особенно ваш страх перед тем, что до сих пор называли «дьяволом»!
Так чужда ваша душа всего великого, что сверхчеловек был бы вам страшен в своей доброте!
И вы, мудрые и знающие, вы бежали бы от солнечного зноя той мудрости, в которой сверхчеловек с радостью купает свою наготу.
Вы, высшие люди, каких встречал мой взор! в том сомнение моё в вас и мой тайный смех: я угадываю, вы бы назвали моего сверхчеловека — дьяволом!
Ах, устал я от этих высших и лучших, с их «высоты» потянуло меня ввысь, прочь, вперёд, к сверхчеловеку!{374}
Ужас напал на меня, когда увидел я этих лучших нагими; тогда выросли у меня крылья, чтобы унестись в далёкое будущее.
В далёкое будущее, в южные страны, о каких не мечтал ещё ни один художник: туда, где боги стыдятся всяких одежд!{375}
Но переодетыми хочу я видеть вас, близкие и ближние мои, и наряжёнными, и тщеславными, и гордыми, как «добрые и праведные». —
И переодетым хочу я сам сидеть среди вас, — чтобы не узнавать вас и себя; это и есть моя последняя человеческая мудрость.
Так говорил Заратустра.
Самый тихий час
Что случилось со мною, друзья мои? Вы видите, я расстроен, изгнан, повинуюсь против воли, готов уйти — ах, уйти от вас!
Да, ещё раз должен Заратустра вернуться в своё уединение; но нерадостно возвращается на этот раз медведь в свою берлогу!
Что случилось со мною? Кто принуждает меня? — Ах, этого хочет мой гневный повелитель, он говорил ко мне; называл ли я вам когда-нибудь его имя?
Вчера вечером говорил ко мне мой самый тихий час — вот имя моего ужасного повелителя.
А случилось это так, — ибо я должен сказать вам всё, чтобы ваше сердце не ожесточилось против внезапно уходящего!
Знаете ли вы испуг засыпающего?{376} —
До самых пальцев ног пугается он, ибо почва уходит из-под ног его и начинается сон.
Такое сравнение даю я вам. Вчера, в самый тихий час, почва ушла из-под моих ног: сон начался.
Стрелка передвинулась, часы моей жизни перевели дыхание, — никогда не слышал я такой тишины вокруг, — так что моё сердце испугалось.
Тогда я услышал беззвучный голос: «Ты знаешь это, Заратустра?» —
И я вскрикнул от страха при этом шёпоте, и кровь отхлынула от моего лица, — но я молчал.
Тогда я ещё раз услышал беззвучный голос: «Ты знаешь это, Заратустра, но ты не говоришь об этом!» —
И я отвечал наконец, подобно упрямцу: «Да, я знаю это, но не хочу говорить об этом!»
Тогда я снова услышал беззвучный голос: «Ты не хочешь, Заратустра? Правда ли это? Не прячься в своём упорстве!» —