Так говорил Заратустра
Шрифт:
Или покраснело ты от стыда, что мы вдвоём? — Не приказываешь ли ты мне удалиться и замолчать, ибо теперь — день приближается?
Мир глубок, — глубже, чем когда-либо думалось дню.{433} Не всему позволено говорить перед лицом дня. Но день приближается — и теперь мы расстаёмся!
О небо надо мной, ты, стыдливое! Пылающее! О ты, моё счастье перед восходом солнца! День приближается — и теперь мы расстаёмся! —
Так говорил Заратустра.
Об умаляющей добродетели{434}
Спустившись вновь на сушу, Заратустра не направился прямо на свою гору и в свою пещеру, а прошёл много дорог, задавая много вопросов, спрашивая о том и об этом, так что, шутя, он говорил о себе самом: «Вот река, многими извивами возвращающаяся к источнику!» Ибо он хотел узнать, что за это время случилось с человеком: стал ли он более великим или измельчал. И однажды увидел он ряд новых домов; он подивился этому и сказал:
«Что означают дома эти? Поистине, невеликая душа построила их по своему подобию!
Не глупый ли ребёнок вынул их из своего ящика с игрушками? Только бы другой ребёнок опять уложил их в свой ящик!
А эти комнаты и каморки, — могут ли люди выходить из них и входить туда? Они кажутся мне сделанными для шелковичных куколок или для кошек-лакомок, которые позволяют лакомиться и собою».
Здесь Заратустра остановился и задумался. Наконец он сказал с грустью: «Всё измельчало!
Повсюду вижу я низкие ворота; кто подобен мне, может ещё пройти в них, но — должен нагнуться!
О, когда же вернусь я на мою родину, где не должен я более нагибаться — не должен более нагибаться перед малыми!» — И Заратустра вздохнул и устремил взор свой вдаль. —
В тот же день произнёс он свою речь об умаляющей добродетели.
С открытыми глазами хожу я среди этих людей; они не прощают мне, что я не завидую их добродетелям.
Они норовят укусить меня, ибо я говорю им: маленьким людям нужны маленькие добродетели, — ибо трудно мне согласиться, что маленькие люди нужны!{435}
Я похож здесь на петуха на чужом дворе, которого норовят клюнуть даже куры; но за это не сержусь я на этих кур.{436}
Я вежлив с ними, как со всякой маленькой неприятностью; быть колючим по отношению к малому кажется мне мудростью ежа.{437}
Все они говорят обо мне, сидя вечером у очага, — они говорят обо мне, но никто не думает — обо мне!
Вот новая тишина, которой я научился; их шум простирает покрывало над моими мыслями.
Они шумят между собой: «Что несёт нам эта тёмная туча? поостережёмся, чтобы она не принесла нам заразы!»{438}
И недавно одна женщина отдёрнула своего ребёнка, тянувшегося ко мне. «Унесите детей! — кричала она. — Такие глаза опаляют детские души».{439}
Они кашляют, когда я говорю: они думают, что кашель — возражение против могучих ветров, — они не догадываются о шуме моего счастья!
«У нас нет времени для Заратустры» — так возражают они; но что толку во времени, у которого «нет времени» для Заратустры?
И даже когда они восхваляют меня — разве я мог бы заснуть на их славе? Терновый пояс — хвала их для меня: я чувствую зуд, даже когда снимаю его.
И ещё научился я у них: тот, кто хвалит, делает вид, будто воздаёт, но на самом деле он хочет, чтобы ещё больше отблагодарили его!
Спросите у моей ноги, нравится ли ей их манера хвалить и привлекать к себе! Поистине, под такой такт и тик-так не хочет она ни танцевать, ни оставаться в покое.
Маленькой добродетелью хотели бы они заманить и захвалить меня; в тик-так маленького счастья хотели бы они увлечь мою ногу.
С открытыми глазами хожу я среди этих людей: они измельчали и становятся всё мельче — и делает это их учение о счастье и добродетели.
Они ведь и в добродетели скромны, — ибо ищут довольства. А с довольством может уживаться только скромная добродетель.
Правда, они учатся шагать по-своему, и шагать вперёд, — но я называю это ковылянием. Этим мешают они всякому, кто спешит.
А иные из них идут вперёд и смотрят при этом назад, вытянув шею; мне нравится сталкиваться с ними на полном ходу.
Ноги и глаза не должны ни лгать, ни уличать друг друга во лжи. Но много лживого у маленьких людей.
Некоторые из них волят, но большинство повинуются чужой воле. Некоторые из них подлинные, но большинство — плохие актёры.
Есть между ними актёры бессознательные и актёры против воли, — подлинные всегда редки, особенно подлинные актёры.{440}
Мужского здесь мало, поэтому их женщины становятся мужеподобными. Ибо только тот, кто достаточно мужчина, освободит в женщине — женщину.
И вот худшее лицемерие, что встретил я у них: даже те, кто повелевают, лицемерно вторят добродетелям тех, кто служит.
«Я служу, ты служишь, мы служим» — так молится здесь лицемерие господствующих, — и горе, если первый господин есть лишь первый слуга!{441}
Ах, даже в их лицемерие залетело любопытство моего взора; и я хорошо угадал всё их счастье мухи и их жужжание на освещённом солнцем оконном стекле.
Сколько вижу я доброты, столько и слабости. Сколько справедливости и сострадания, столько и слабости.
Они круглы, аккуратны и доброжелательны друг к другу, как песчинки круглы, аккуратны и доброжелательны к песчинкам.
Скромно обнять маленькое счастье — это называют они «смирением»! и при этом скромно косятся на новое маленькое счастье.