Так говорил Заратустра
Шрифт:
Если бы могли они иначе, то и хотели бы они иначе. Половинчатость портит всё целое. Листья блекнут, — на что тут жаловаться!
Оставь их лететь и падать, о Заратустра, и не жалуйся! Лучше подуй на них шумящими ветрами, —
— подуй на эти листья, о Заратустра: чтобы всё поблекшее скорее улетело от тебя!{480} —
«Мы опять стали набожными» — так признаются эти отступники; иные из них ещё слишком малодушны, чтобы признаться в этом.
Им смотрю я в глаза, — им говорю я в лицо и в румянец их щёк: вы те, кто снова молится!
Но это позор, молиться! Не для всех, а для тебя, и для меня, и для тех, у кого в голове совесть. Для тебя это позор, молиться!
Ты знаешь: трусливый демон в тебе, охотно складывающий руки и кладущий их на колени и устраивающийся поудобнее, — этот трусливый демон говорит: «Есть бог!»{481}
Но потому и принадлежишь ты к роду боящихся света, кому свет не даёт покоя; теперь должен ты с каждым днём всё глубже засовывать свою голову в ночь и чад!
И поистине, ты хорошо выбрал час: ибо теперь вновь вылетают ночные птицы. Час настал для боящихся света, час вечерний, праздничный час, когда — не «празднуется».{482}
Я слышу и чую: настал их час для охоты и шествий, правда, не для дикой охоты, а для мягкой, вялой и выслеживающей охоты людей, тихо ступающих и тихо молящихся, —
— для охоты на чувствительных ханжей: все мышеловки для сердец теперь опять расставлены! И где ни поднимаю я завесу, отовсюду вылетает ночная бабочка.
Не сидела ли она тихо вместе с другой ночной бабочкой? Ибо всюду чую я маленькие скрытые общины; а где есть приюты, там новые богомольцы и смрад от богомольцев.
Они сидят долгими вечерами друг около друга и говорят: «Будем опять как малые дети и станем взывать к боженьке!»{483} — устами и желудком, которые испорчены набожными кондитерами.
Или смотрят долгими вечерами на хитрого, подстерегающего паука-крестовика, который сам проповедует мудрость паукам и учит так: «Под крестами хорошо ткать паутину!»
Или сидят целыми днями с удочками у болота и оттого мнят себя глубокими; но кто удит там, где нет рыбы, того не назову я даже поверхностным!
Или с благочестивой радостью учатся тренькать на арфе у певца-поэта, который охотно бы заарфился в сердца молодых бабёнок, — ибо устал он от старых баб и их похвал.
Или они учатся страху{484} у полусвихнувшегося учёного, в тёмных комнатах ждущего появления духов, — пока дух совсем не покинет его!{485}
Или они прислушиваются к старому бурчащему-урчащему бродяге-дудочнику, который от унылых ветров научился унылости звуков; теперь вторит он ветру и проповедует уныние.
А некоторые из них сделались даже ночными сторожами: они научились трубить в рог, и делать ночной обход, и будить старое, давно уснувшее.
Пять слов о старом слышал я вчера ночью у садовой стены; они исходили от этих унылых, старых, высохших ночных сторожей.
«Как отец он недостаточно заботится о своих детях; человеческие отцы делают это лучше!» —
«Он слишком стар! Он совсем перестал заботиться о своих детях», — так отвечал другой ночной сторож.
«Разве у него есть дети? Никто не может этого доказать, если он сам не докажет! Мне давно хотелось, чтобы он однажды убедительно доказал это».
«Доказал? Как будто Он когда-либо что-нибудь доказал! Доказательства ему трудно даются; ему важно, чтобы верили».
«Да! Да! Вера делает его блаженным, вера в него. Такова привычка старых людей! То же и с нами!» —
— Так говорили между собой два старых ночных сторожа, боящихся света, и затем уныло трубили в свой рог; это происходило вчера ночью у садовой стены.
У меня же сердце заходилось от смеха и хотело вырваться, и не знало, куда? И оборвалось в груди.
Поистине, я умру от того, что задохнусь от смеха, глядя на пьяных ослов и слушая ночных сторожей, сомневающихся в боге.
Разве не прошло давно время для подобных сомнений? Кто стал бы ещё будить старое, уснувшее, боящееся света!
Старым богам уже давным-давно пришёл конец, — и поистине, у них был хороший, весёлый божественный конец!
Их «сумерки» не продолжались до смерти, — об этом, конечно, лгут! Скорее однажды они сами засмеяли себя — до смерти!
Это случилось, когда самое безбожное слово было произнесено одним из богов — слово: «Бог един! У тебя не должно быть иного бога помимо меня!»{486}
Старый сердитый бородач бог, ревнивец, до такой степени забылся —
и все боги смеялись тогда, качаясь на своих тронах, и восклицали: «Разве не в том божественность, что существуют боги, а не бог?»
Имеющий уши да слышит.{487} —
Так говорил Заратустра в городе, который любил он и который назывался «Пёстрая корова». Отсюда оставалось всего два дня пути, чтобы вернуться в свою пещеру и к своим зверям, и душа его непрестанно радовалась близости возвращения. —
Возвращение{488}
О одиночество! Ты отчизна моя, одиночество! Слишком долго жил я диким на дикой чужбине, чтобы не возвратиться со слезами к тебе!
Теперь только погрози мне пальцем, как грозит мать, теперь улыбнись мне, как улыбается мать, теперь скажи только: «А кто однажды, как вихрь, улетел от меня? —
— Кто, расставаясь, кричал: слишком долго сидел я в одиночестве, и вот разучился я молчанию! Что ж, этому ты теперь научился?
О Заратустра, всё знаю я: и то, что среди многих был ты более покинутым, ты, одинокий, чем некогда у меня!