Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Были возражения, поддержанные государем: мы-де на Чёрном море не удержимся против турок. Но против шведов на Балтике не легче! Речь шла о том, чтобы под корень рубануть татарскую шелковицу, огнём пройти по разбойничьим юртам.

Для государя существовала одна Ливония. Всё заметнее были разногласия между ним и Алексеем Адашевым. Иван Васильевич свалил на бывшего любимца вину за перемирие с Ливонией летом 1559 года, позволившее магистру договориться с Сигизмундом-Августом о «клиентелле и протекции» над Орденом. Беда не в перемирии, доказывал Адашев, а в том, что ни Ревель, ни Ригу русские взять не смогли, наступление захлебнулось. Что ливонцы кинутся под защиту Сигизмунда, было очевидно с самого начала, об этом Избранная рада предупреждала до войны. Война с Ливонией означала войну с Западом... Иван Васильевич, раздражённый неудачей и очевидной собственной неправотой, изыскивал предлоги для удаления Адашева. Внезапно заболела царица Анастасия, государь и в её смерти обвинил Адашева и Сильвестра. Все были виноваты перед ним. Последний удар Алексею нанёс казначей Сукин, прослышав с пятое на десятое о неких переговорах его с литовцами. Когда грядёт опала, всё годится. Адашев был отослан в Ливонию под начало боярина Мстиславского, взял Феллин, резиденцию магистра, самого магистра в оковах послал в Москву. Но помочь ему уже ничто не могло.

Опала свалилась на Сильвестра, сосланного на Соловки, но совершенно не задела Курбского. Наоборот, ещё в разгар победоносного похода на Феллин Иван Васильевич, показывая недовольство Адашевым, заявил Андрею Михайловичу: «Надо мне вместо прибегших (отступивших) воевод або самому идти супротив Инфлянтов, або тебя, любимого моего, послати». На несколько весенних месяцев он даже назначил Курбского главнокомандующим русскими войсками. Но вскоре князь без огорчения оставил высокий пост, вернулся в родной Передовой полк и был отпущен к Вендену — добывать славу в первом бою с литовцами.

Командовал литовским отрядом князь Александр Иванович Полубенский. Здесь они впервые встретились — друзья и родичи в недалёком будущем. Под Венденом они об этом не подозревали, а всласть, до смертельной усталости намахались саблями и шестопёрами, изрыв копытами боевых меринов готовые к жатве хлеба. Бой пришёлся на двадцать первое августа. Литовцы обессилели первыми, укрылись за тройными стенами замка. Андрей Михайлович коротко донёс Мстиславскому: «Я их разбил!»

В ту осень полк его с короткими боями прошёл Инфлянты до самой Даугавы, но от похода немногое запомнилось, разве что латыши-крестьяне, помогавшие русским в первые годы войны. В них жила надежда на перемены. Она казалась Курбскому наивной, но он не разрушал её — знание местности и вести о противнике покупались ею. Он понимал, что только столетняя рабская безысходность могла родить такую отчаянную, ослепляющую решимость претерпеть всё — и ужас смерти, и военное разорение, лишь бы они разрешились обновлением жизни! Крестьяне — латыши и эсты редко высказывались прямо, но обычаю страдников, они предпочитали ждать и ненавязчиво показывать завоевателям своё усердие. Можно считать совпадением, что из одной ловушки Андрей Михайлович вывел свой полк с помощью крестьян как раз под Юрьев день осенний... Он запомнил, как они помогали детям боярским вытягивать коней из топкого брода. «Чают, что новые господа будут милостивее немцев?» Мыслей своих он не высказывал, конечно, но латышей слегка жалел.

Андрей Михайлович считал воинское звание самым честным, а дело войны и управления государством — самым трудным и почётным. Поэтому оно должно оплачиваться намного выше всякой иной работы. Ни разу не возникло у него сомнения в своём праве владеть землёй, принуждать крестьян работать и платить оброки: деды его взяли эту землю, они были сильнее смердов, стало быть, правы... Но он был слишком образован при беспокойном, взыскующем уме, чтобы не вдумываться в причины скудости Русского государства, изначально богатого землёй, людьми и недрами. Не мог он не сочувствовать и бедным детям боярским, достойным большего, чем им перепадало при дележе каравая. Случалось и им перебиваться с хлеба на квас, донашивать сквозящую прадедовскую однорядку и не знать, во что одеть холопа на смотр, чтобы разрядный дьяк не урезал жалованья. Достойная жизнь начиналась рублей с двадцати в год, а тысячи мелкопоместных перебивались на восемь — десять.

Размышляя о «земском нестроении», в конце концов обернувшемся опричниной, он должен был подойти к мысли, что дворянин и сын боярский богатства не умножают, а только тратят, проедают. Стало быть, истоки разорения надо искать в их отношениях к чёрному, производящему народу. Пробивалась и другая догадка — не сама ли Избранная рада виновата, учредив новый Судебник и полностью отдав уездное управление губным старостам из дворян? И Челобитная изба, снискавшая такую любовь к Адашеву, была закрыта для посадских и крестьян, зато без зацепки доносила требовательный голос детей боярских до государевых хором. И губные старосты, вцепившись в местную власть, уже не выпустили её из рук. И полуразорённый посад был зажат законом, усугубленным привычным боярским произволом.

Когда имущие начинают опасаться за своё благополучие, в них почти искренне пробуждается жалость к низшим, обычно к землепашцам. Так и из черствеющей души Андрея Михайловича вырвался однажды сочувственный вопль и был записан в потайную тетрадку, хранившуюся в запечье, «в избушке малой», куда и домочадцам ходу не было: «Купецкий же чин и земледелец како страждут, безмерными данями продаваемы, и от немилостивых приставов влачимы, и без милосердия мучимы... Бедно видение и умилен взор! От таковых ради неистерпимых мук овым без вести бегуном от отечества быть; овым любезныя дети свои, исчадия чрева своего, в вечные работы продавати; и овым своими руками смерти своей умышляти, удавлению и быстринам речным...»

Более он ни в одном из сочинений не пожалел простого человека. Душа скудела неизбежно, ибо Андрей Михайлович не только принял необходимость мирового зла, но постоянно пользовался им. Само его положение при государе, вся двоеличная придворная жизнь отравляла его, он рано постиг могущество лживых слов и выгодность молчания. Но чем он выше возносился, чем он удачливее водил полки и избегал опал, уничтожавших его друзей, тем тревожнее ждал какого-то несчастья и исподволь готовился к нему. Наверно, не он один ощущал общее неблагополучие, но, как и у друга государя, его воображение работало сильнее и болезненнее, чем у большинства бояр.

Летом 1562 года он возглавлял налёт на Витебск.

Иначе трудно назвать этот стремительный поход в глубину княжества Литовского, сопровождавшийся пожарами и разорениями фольварков и городков. Подошли к Витебскому острогу — деревянной стене вокруг посада. Немногочисленное войско князя Радзивилла, воеводы витебского, укрылось в замке на берегу Двины. Посад остался без защиты.

Дети боярские так долго шли, озираясь, по чужой земле, что душегубство, живущее во всяком человеке, но подавляемое мирной жизнью или страхом, разом пробудилось при виде чужих гнёзд. То были истинные гнезда — грязноватые халупы витебских мещан, забитые детьми еврейские домишки на особой улице, которую и подожгли с особым удовольствием, и высокие дома лавников, богатых посадских, строившиеся на каменных подклетах, ибо им уже было что беречь... В такие дома дети боярские не вдруг швыряли факелы, а сперва врывались, разбивали боевыми топорами сундуки, наскоро шарили по углам, таская хозяина за патлы или пейсы, в зависимости от нации, а уж потом запаливали пристройку с сеновалом.

Глядя, как летают над завалившейся стеной посада клочья горящей пакли и соломы, а от домов в вечереющее небо воздымаются светящиеся столбы, наполненные искрами и жирной гарью («Что сгорит, то не сгниёт», — приговаривали дети боярские, с гадливостью вспоминая чужой запах, десятилетиями копившийся в этих домах), Андрей Михайлович вдруг произнёс не к месту: «Сколь православных церквей стояло до пожара — кто сосчитал?»

Сведения о сожжённых церквах и синагогах были нелишними для Разрядной книги. Прикинули, что на Витебском посаде было сорок православных луковок, — наверно, вместе с часовнями, поставленными по обету. Город догорал быстрей заката. Пора домой.

Кони охотно уходили от гари и смрада, торопясь выдохнуть и забыть увиденное. Андрей Михайлович забыть не мог и права не имел, но насколько легче было бы ему, если бы за спиною был не Витебск, а Бахчисарай. Одних евреев он не жалел, относясь к ним с тем же злобным презрением, что и Иван Васильевич, но избиваемые так часто кричали о пощаде на русском языке! И церкви, церкви... Такую гарь не выдохнешь единым разом, как бы ни влажен, ни чист был майский воздух в лесах, разросшихся по пологим взгорьям между бесчисленными озёрами до самых Великих Лук.

В Москве этот поджог изобразят как первую победу над литовскими большими воеводами — для поднятия духа перед зимним походом на Полоцк. Но и Москва уже не тянула к себе, как прежде, мысли о ней были нехороши. Там стало душно и тревожно. Бессмысленно, непредсказуемо исчезали близкие люди, вслед за Адашевым от дел были отстранены бояре — Морозов, Шереметев. По доносу холопа провели обыск в доме главы Боярской думы, князя Бельского. У него будто бы нашли охранные грамоты короля Сигизмунда и роспись дорог к литовским рубежам. Откуда грамоты, для чего роспись дорог, известных всякому московскому купцу? Государь скомкал судебное расследование, подержал Бельского в тюрьме и выпустил. Дороги пролегали через владения Воротынских, и князя Михаила Ивановича, крикнувшего когда-то: «Казань наша!» — тоже вкинули в тюрьму. Его держали дольше Бельского.

Поделиться с друзьями: