Тоска по чужбине
Шрифт:
— Счастье твоё, что Хлызнёв не из твоего полка!
Борис Хлызнёв-Колычев, якобы проверявший ночью дозоры Курбского, обманул сторожей, миновал самый трудный пост на боковой дороге, а передовые засады обошёл по снежному целику. Четыре коня проторили след, похожий на лосиный, когда сохатый бежит от волка, обдирая ноги о наст. Хлызнёв ушёл в Полоцк. Теперь он рассказывает литовским воеводам, сколько у государя войска, пушек, посошных мужиков и когда его ждать под стены. В Вильно летят гонцы...
Последнее, что помнил Андрей Михайлович из того отвратительного дня, был грубый, заиндевелый бок государева аргамака под расшитым чепраком и голос — сильный, радостный, падавший из морозного поднебесья (Андрей Михайлович стоит внизу, по щиколотку в грязном, размешенном снегу): «Твоя вина на памяти моей! Поглядим, как тебя Бог сохранит. Поставишь туры!»
Туры — передвижные осадные башни для укрытия стрельцов и пушкарей со станковыми пищалями. Служили они последними гнёздами спасения для тех, кто первым приближался к смертоносным стенам. С чистого поля осаждённых не проймёшь ни стрелами, ни пулями, туры же позволяют приподнять орудия хотя бы до середины неприступной высоты... Но, прежде чем они осядут бельмами перед защитниками города, много умрёт посошных мужиков, таскающих щиты и брёвна. Только вовремя приступа огонь со стен так же плотен, как при установке туров. Тем более что можно бить прицельно, выискивая шапку побогаче.
Войско, окопавшись поодаль, терпеливо наблюдает, как на крови посошных и подгоняющих их детей боярских поднимаются осадные башни. Воеводе, руководителю работ, смотреть со стороны не только не пристало, но невозможно: крестьянам тысячу лет плевать на этот Полоцк, их только примером и плетями можно заставить работать на четверть совести. Конь Курбского и дедовские зерцала весь день мелькали в опасной близости от стен. И незажившая рана его горела обновлённой болью — тело всё время ожидало новой пули.
Всю первую седмицу февраля Андрея Михайловича даже во сне не оставляло ощущение чужого прицельного взгляда и полного бессилия перед невидимым стрелком. Иногда он путался, откуда его выцеливают — из Полоцкого замка или из государева шатра. В обоих случаях и храбрость его, и сноровка были бессильны, никто не мог угадать, какому бесу нынче служит государь и кто из драбов там, на стене, поправит на волосок пищальный ствол.
Стены Полоцка были построены хитро, подобраться к ним со стороны двух извилистых рек невозможно, возводить осадные сооружения приходилось перед челом главного замка, вышгорода. Из-за стены виднелась башня ратуши. И оттуда, чудилось Курбскому, следили за ним недобрые глаза, уже не выцеливая пищалью, а просто наблюдая с насмешкой, как мечется Андрей Михайлович от смерти к смерти. В нём неуправляемо разрасталось сознание, гибельное для военного человека, что он рискует жизнью за чужое дело. Никогда прежде такого не случалось, никогда... Князь Радзивилл сглазил его или яд в сердце влил?
По существу, Курбскому одному досталась опасная работа при осаде Полоцка. Она завершилась неожиданно, когда, невольно прижимаясь к осадным башням, посошные поволокли к стенам четыре стенобитных орудия. На каждое было выделено от восьмисот до тысячи человек, осаждённым стрелять по таким толпам — одно удовольствие... Но они не стреляли. Они смотрели, какая сила движется на них. Она известна по «Росписи полкам»: двенадцать тысяч стрельцов, двадцать тысяч всадников, по флангам для бережения — ещё тридцать две тысячи стрельцов и с государем — сорок тысяч детей боярских и дворян. Посошных было сорок тысяч. Устанешь стрелять.
Полоцкий воевода, не ожидая приступа, попросил милости.
Понятия о милости у них с царём были, правда, разные. Стрельцам-мародёрам был отдан на пограбление посад. Они пограбили и пожгли, в том числе с десяток православных церквей. Затем Иван Васильевич собрал и перетопил в прорубях всех полоцких евреев. Наконец, было устроено показательное сожжение беглого еретика Фомы, ученика Феодосия Косого. Не столько его за ересь жгли, сколько за то, что из Москвы убежать посмел. Иван Васильевич показывал своим — пощады беглецам не будет, насколько дотянутся его руки, он настигнет и задавит... Жгли Фому при великом стечении новых российских подданных, издревле живших в добродушной веротерпимости.
Победоносное войско возвращалось в Москву по мартовским дорогам, встречаемое колокольным звоном и громогласными молебнами во всех церквах. Морозное солнышко с утра било в глаза, а после полудня так припекало меховые шапки, что их хотелось то ли оземь кинуть, то ли к небу... Царь, воеводы, всякий сын боярский чувствовали, что свершили великое — приобщили одно из древних русских княжеств к коренной России. Ныне, пророчили самые искренние и горячие, а с ними и лизоблюды государевы, дело за Киевом! Литва его обманом забрала, воспользовавшись татарщиной... Западные границы государства раздвигались, тесня Литву и Польшу, как перед тем раздвинулись на юг и восток. Только на севере естественным пределом служило море.
На середину марта был назначен торжественный смотр войск в Москве... Но пятого марта случилось нечто странное, даже подозрительное, хотя подозрения у Курбского могли возникнуть задним числом, когда ему открылось изнутри тонкое вероломство литовской тайной службы.
По мере удаления от Полоцка главных сил в приграничных землях появились летучие отряды литовских казаков и шляхты. Убыток от них был невелик, но одному из атаманов — Алексею Тухачевскому вступило в шальную голову захватить городок Стародуб. Ничего у него не вышло и выйти не могло, только пятого марта опальному боярину Морозову, сидевшему на воеводстве в Смоленске, попался подозрительно разговорчивый пленник.
Первая странность: от Стародуба до Смоленска далеко, как от Москвы до Тулы; Тухачевский подбирался к Стародубу с юго-запада, а лазутчик его, посланный к стародубским воеводам, зачем-то оказался между Оршей и Смоленском, на севере. Орша — гнездо известное... Пленник назвался Курнаком Сазоновым и сообщил: послан-де Тухачевским к стародубским воеводам Фуникову и Шишкину с предложением сдать город за будущие королевские милости.
Ещё нелепость: московиты только что взяли Полоцк, у воевод было такое победоносное настроение, когда предательские умыслы сами собою гаснут, даже если, смешно подумать, они и возникали у князя Фуникова и Шишкина. На что рассчитывал Тухачевский? Не на то ли, что Курнак попадётся опальному боярину? Тот не упустит случая загладить свою вину.
Донесение Морозова возмутило и, странно сказать, обрадовало государя. Курбский ухватил это мгновение радости, тут же смазанное гримасой праведного гнева. Решили — Фуников обречён, он главный воевода в Стародубе; но государь забыл о нём, приказав схватить и доставить в столицу Шишкина.
Шишкин был дальним родичем Адашева, к тому времени уже умершего в тюрьме. Тут же стали хватать других его родичей и родичей протопопа Сильвестра, сосланного в Соловки. Никто из них к Стародубу уже не имел отношения. Потом стали брать знакомцев тех, кого схватили раньше, и наконец, как отметил дьяк, «друзей и соседов знаемых, аще мало знаемых, многих же отнюдь не знаемых».
Победное ликование сменилось общим страхом, взаимным доносительством. Большие бояре Шереметевы, князья Репнин и Кашин пытались протестовать, но Дума уже не чувствовала прежней силы. На место заключённых и казнённых царь ставил других людей, отличавшихся главным образом свирепой преданностью, как выразился Курбский — «кровоядцев, неслыханные смерти и муки на доброхотных своих умыслиша». Первая проба опричнины...
Андрей Михайлович не удивился, что после смотра государь не дал ему награды, назначив воеводой в Дерпт. С этого воеводства начиналось падение Адашева.