Учить нельзя влюбить. Ловушка для целительницы
Шрифт:
И мой план рухнул. План «Библиотека», план «Забыть», план «Холодная отстраненность» — всё полетело в бездну. Потому что он помнил. Он помнил, какой чай я люблю. Он стоял здесь, на моем пути, с этим чаем и этими круассанами, и смотрел на меня так, будто всё уже решено. Будто у меня нет выбора. И самое ужасное — в этот момент, глядя в его серые, полные золотого огня глаза, я поняла, что выбора у меня действительно нет. Я пропала.
Глава 36
Воздух в столовой был спертым, густым, пропитанным запахом вываренной капусты, подгоревшего масла и металлическим привкусом от начищенных до блеска подносов. Этот запах, казалось, въедался в одежду, в волосы, в саму душу. Я стояла напротив Лайама, сжимая в вспотевших пальцах ремешок сумки так, словно это была рукоять спасительного меча, способного разрубить это напряжение. Он смотрел на меня, и его взгляд — этот невозможно теплый, обволакивающий серый шторм — выбивал из легких весь кислород.
Я уже открыла рот. Губы приоткрылись ровно настолько, чтобы исторгнуть короткое, рубящее, как удар хлыста, слово: «Нет». Решительно. Твердо. Бесповоротно. Я представляла, как это будет выглядеть со стороны: ледяная вежливость, легкий кивок, благодарность за потраченное время и эффектный, гордый разворот на каблуках к тому спасительному дальнему столику в углу, где меня ждали верные союзники — одиночество, покой и абсолютная, герметичная тишина.
Там не было места этой невыносимой дрожи в коленях, там не было этих серых глаз, которые, казалось, видели меня насквозь, считывая с кожи каждую мурашку. Я уже набрала полную грудь воздуха, словно ныряльщик перед прыжком в ледяную бездну, уже сформулировала отказ — вежливый, филигранный, но способный заморозить кровь в жилах быстрее, чем любое боевое заклинание, — когда мой взгляд, брошенный поверх его широкого плеча, споткнулся и разбился вдребезги о реальность.
В столовую входил Корнелиус Монтгомери. Собственной персоной. И это явление было сродни маленькому стихийному бедствию, заключенному в шелк и наглухо застегнутый на все пуговицы сюртук бутылочно-зеленого цвета. Цвета тины, цвета застоявшейся воды, цвета тоски.
Он шествовал, и в этом шествовании было столько самолюбования, что воздух вокруг него, казалось, должен был звенеть и искриться от перенасыщения эго. В глазу его поблескивал монокль — нелепый, архаичный аксессуар, который он носил не ради плохого зрения, а ради того, чтобы мир лучше видел его, единственного и неповторимого Корнелиуса.
Его взгляд сканировал зал с методичностью хищника, неторопливо пережевывающего пространство. Он не заметил меня сразу — он вообще редко замечал что-либо, выходящее за пределы его собственного божественного отражения, — но его водянисто-голубые глазки уже ползли по рядам, словно жирные гусеницы, оставляя за собой липкий след.
Еще секунда — и его взгляд зацепится за мой силуэт. Еще полсекунды — и на его тонких бледных губах расцветет та самая влажная улыбка, от которой у меня каждый раз сводило скулы. Еще одно мгновение — и он подплывет ко мне, источая запах мускуса и самодовольства, и мне придется снова выносить его манеру говорить о себе в третьем лице. «Корнелиус сегодня в ударе, не правда ли?», «Корнелиус полагает, что нам стоит обсудить детали помолвки, ибо Корнелиус устал ждать».
Меня передернуло так, словно я лизнула лимон, посыпанный солью.
Лайам заметил перемену мгновенно. Он читал меня, как открытую книгу с крупным шрифтом, и это было и его силой, и его проклятием. Слова отказа, которые я так и не успела выплюнуть, застряли у меня в горле, превратившись в сухой комок, и он это услышал.
Я увидела, как его глаза — эти невозможные, серые, как грозовое небо, глаза — сузились. В них промелькнула молния мгновенного узнавания. Его челюсть, до этого мягко очерченная, превратилась в литой гранит, желваки заходили ходуном под гладко выбритой кожей. Пальцы, державшие поднос с его так и не начатым завтраком, сжались с такой силой, что костяшки побелели, а алюминий жалобно скрипнул, прогибаясь под напором его неконтролируемой магической энергии. По подносу пробежала микроскопическая, едва заметная вибрация — отголосок той разрушительной силы, что жила в нем.
Он проследил за моим взглядом, и я буквально кожей ощутила, как по его спине пробежал холодок узнавания, смешанный с почти осязаемым приливом агрессии. На долю секунды он замер, превратившись в статую — опасную, готовую к броску. А потом он сделал то, чего я не ожидала и отчего мое сердце рухнуло куда-то в пятки, а затем взмыло к самому горлу.
Без слов. Без единого вопроса. Без идиотских шуток и без тени колебаний. Он просто переложил поднос в одну руку, а другой — широкой, горячей, невероятно твердой ладонью — взял меня за локоть. Это прикосновение было не просьбой и не вопросом. Это был акт спасения. Его пальцы обхватили мою руку чуть выше локтя с уверенностью человека, который точно знает, куда идти.
— Идем, — сказал он тихо. Это был даже не шепот. Это был низкий, грудной, вибрирующий звук, который прошел сквозь барабанные перепонки и растекся у меня где-то в основании позвоночника, парализуя волю. В его голосе не осталось ни следа привычной насмешки, ни тени вечного флирта, ни капли вопроса. Только чистая, концентрированная, обжигающая решимость. — Здесь есть другой выход. Через кухню.
Я не сопротивлялась. Боже, я не могла сопротивляться, даже если бы захотела. Мои ноги, ставшие вдруг ватными, подчинились его движению. Я позволила ему увести меня, словно маленькую лодку, которую подхватило мощное океанское течение.
Мы ворвались в раздаточную зону, словно ураган. Запах выпечки здесь был гуще, от него першило в горле, а жар от гигантских печей волнами расходился по тесному пространству. Повара в высоких белых колпаках, застигнутые врасплох нашим вторжением, шарахались в стороны, прижимая к груди гигантские половники и поварешки. Один из них, низенький толстяк с багровым от духоты лицом, открыл было рот для возмущенного окрика, но наткнулся взглядом на лицо Лайама и тут же его закрыл, предпочтя ретироваться за чугунную плиту.
Лайам не бежал, но двигался с такой целеустремленной, пружинистой скоростью, что воздух свистел в ушах. Он толкнул плечом узкую, обитую потрескавшимся дерматином дверь, которая вела в боковой служебный коридор, и мы вывалились с другой стороны столовой, прямо к черному входу.
Здесь было прохладно и сумрачно. Пахло не едой, а сладкой, пьянящей смесью свежей выпечки, принесенной ветром из кондитерской лавки напротив, и пряных, терпких трав, которые сушили под потолком. Мир снова обрел звуки. Где-то вдалеке затихал шум обеденного зала.
Лайам резко остановился, все еще удерживая меня за локоть. Его дыхание было ровным, но я чувствовала, как под его кожей грохочет сердце — тяжело, мощно, набатом. Он резко развернулся ко мне, и мы оказались стоящими непозволительно близко. Я чувствовала исходящее от него тепло, смешанное с запахом сандалового дерева и озона, как после грозы. Его глаза скользнули по моему лицу, задержавшись на губах, а затем метнулись к дверному проему, откуда мы только что вышли.
— Он не подойдет, — произнес он. В этих двух словах была клятва, отлитая из титана. — Я не дам.