Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вдвоём веселее (сборник)

Капович Катя

Шрифт:

– Посмотрите, Катя, какие замечательные стихи принес мне…

Дальше чудовищно перевиралось имя поэта, и, чтобы замять оплошность, Алла тут же в коридоре просила поэта зачесть что-нибудь из последнего. Поначалу она мне казалась обычной восторженно-лживой советской редакторшей, со временем я убедилась, что за всеми этими наработанными манерами кроется добрая, живая, слегка придушенная обстоятельствами душа. Говорила Алла уютным баском, родом происходила из молдавской деревни, где у нее еще жила старушка-мать. Алла просто, по-деревенски, тосковала по матери, писала ей длинные письма, посыл ала газетные вырезки со своими стихами, сгущенку, тушенку, чай. Поэтому узнав, что «Орбиту» ведет она, я согласилась.

Школьная подруга всю дорогу повторяла, что будет «совершенно очаровательно». Когда мы пришли, сидячих мест уже не было. Стулья стояли в семь плотных рядов, и в узкой комнате было не продохнуть от жарящих воздух батарей. Я постояла у двери и, не очаровавшись, вышла в коридор. Серые стены, желтые двери с табличками. Там уже курил молодой человек, которого я от нечего делать начала разглядывать. У него было длинное бледное лицо, дымчато-серые глаза, веснушки, сверху шапка черных волос. Он был худой, как восклицательный знак. Куря и, как мне казалось, не замечая меня, он шагал взад-вперед по коридору. Наконец этот маятник остановился у меня за спиной.

– Вы, наверное, и есть Катя Капович? – услышала я голос.

Я чуть не подавилась дымом:

– Да, это я.

– Ага! – сказал он многозначительно. – Я вас правильно вычислил!

Я кивнула.

– А скажите, это правда, что у вас есть полный Галич?

Я не знала, какой у меня был Галич, полный или неполный, но мне почему-то очень захотелось произвести на него приятное впечатление.

– Не только полный, но даже в разных вариантах, – ответила я с видом знатока и для важности нахмурилась. Он кивнул и тоже нахмурился. Мы покурили в молчании, понимающе покивали головами. Потом он спросил, нельзя ли ему будет зайти ко мне послушать пленки и сравнить варианты. Я холодно сказала, что можно. Потом добавила, что можно в любой день, в любое время дня, что созваниваться не обязательно, что я буду ему рада. Я записала ему свои адрес и телефон. Уже дома я спохватилась, что не знаю ни его имени, ни фамилии.

Женя Хорват (а это был именно он) пришел с другом Лешей. Вернее, сначала они позвонили с остановки, что скоро будут. Несколько раз я выглядывала в окно. Во дворе тоскливый морозец трещал вывешенным на просушку бельем. Прищепки торчали над проволокой как мышиные уши. Через пятнадцать минут их всё не было, и я отправилась на поиски. Между моим домом и остановкой пролегал заросший кустарником и сухим обмороженным бурьяном пустырь, на который местные алкаши натащили ящики, чтобы выпивать на лоне природы. Там я и нашла моих гостей. Хорват поеживался, дул на руки. При виде меня он бросился извиняться. У него от голода, объяснил он, р А звился т А пографический кретинизм. Оказалось, он не ел уже несколько дней, страдал зубной болью. Моя мама была в командировке, у меня тоже было шаром покати. По дороге мы прикупили вина, хлеба и сыра.

– Сначала дело! – сказал Женя, откупоривая бутылку.

Мы пили вино и слушали пленки, потом мой допотопный магнитофон, перегревшись, задымился, и пришлось его выключить. Пошли типичные разговоры: что кому нравится. Я показала Жене отпечатанные страницы Мандельштама. Он многие стихи знал наизусть, и мы соревновались, кто больше вспомнит Он помнил больше, а когда забывал слово или строчку, вставлял «тра-та-та-та-та». В этой пулеметной метрической очереди было что-то веселое, нечестное и профессиональное, а я, раз запнувшись, начисто сбивалась. Потом он еще почитал свои стихи, четко, почти без выражения, но мне все равно понравилось. Я честно призналась, что никогда ничего подобного не слышала. В его стихах была жесткость, афористичность и острота, они отпечатывались в сознании.

На прощание Женя потребовал, чтобы я приходила в гости. Друг Леша в дверях шепнул мне, что я обязана прийти, потому что у Хорвата депрессия на любовной почве. Я покаялась, что ничего такого не заметила.

До него было недалеко: пятнадцать минут на троллейбусе – мимо музыкальной школы, мимо нового уродливого здания цирка на Крутой, мимо памятника неизвестному солдату, вокруг которого под барабанную дробь ходили неугомонные пионеры. Потом троллейбус, отфыркиваясь, вползал на горку и бежал по проспекту Молодежи, в конце которого жил Женя Хорват. Деревья в перспективе смыкались ветвями. На первом этаже помещался магазин «Филателист», возле которого всегда толклись хмурые интеллигентные бородачи с клейстерами. В этой среде курили сигары. Табачный магазин находился тут же, в левом крыле здания. Рядом дверь: магазин иностранной и советской периодический печати. В отделе газет стоял на трех ногах гигантский транспарант: Фидель Кастро и Брежнев улыбались в пустоту большого грязного окна. В территориальной близости магазинов содержался известный смысл: Фидель выступал как представитель табачной страны, Брежнев отвечал за идеологию. Вход в жилые подъезды со двора. Дом был элитарный, с уклоном в сторону искусств. Я поднялась на пятый этаж. Квартира оказалась просторной и при этом страшно прокуренной. Посреди гостиной стоял рояль, на нем сияла хрустальная пепельница, в которой, как закат в озере, догорал окурок. Возле батареи кеглями выстроились в три ряда пустые бутылки. Дыма было столько, что уже у двери на лестничную клетку ползла голубая лента. Я зачем-то с порога взялась задавать хозяйственные вопросы:

– А сколько у вас комнат? А соседи не жалуются?

– Из-за чего? – удивился Женя.

– Из-за дыма и вообще… – Я обвела рукой богемный интерьер.

– Здесь много живет всяких писателей… – ответил Женя. – Курят, гуляют.

– Это хорошо, – говорила я. – У меня соседи вызывают милицию, а сами включают Пугачеву на полную громкость.

– А кто такая Пугачева? – удивился он.

Это мне понравилось. Пугачеву в те годы знали все.

Жениным соседом по лестничной клетке был поэт Рудольф Ольшевский, редактор местного журнала «Кодры». Самого Рудольфа я никогда у Жени не видела, но зато часто встречала там его сына Вадика, остроумного весельчака, который иногда впадал в чернейшую меланхолию. Он учился на матфаке, читал запрещенных русских философов и о серьезных вещах, волновавших нас тогда, говорил шутливо-ироничным тоном.

Он потихоньку сообщил мне, что у Жени депрессия, вызванная личными обстоятельствами. Я это уже слышала.

«Передаю тебе его с рук на руки!» – сказал Вадим, ставя на стол хозяйственную сумку. Из нее он небрежно вывалил банки с икрой, шпроты и прочую невидаль.

– У отца спиздил, – добавил он загадочно.

Он же поведал мне про Женины личные обстоятельства. Оказалось, что еще недавно у Жени была постоянная подруга. Она от него ушла. Вот такая история.

– Отчего же она от него ушла? – спросила я.

Вадим задумался:

– Темперамент. Ты еще узнаешь его с другой стороны! – пообещал он, похлопав меня по плечу.

Еще к Жене заходил бывший одноклассник Артур Аристакисян. Это был улыбчивый юноша с медвежьей походкой и красивыми армянскими глазами. Одевался он во всё черное, был художником, писал мрачные пейзажи в духе Филонова, готовился поступать в духовную семинарию, в Академию художеств и во ВГИК. Короче, повсюду, куда не брали.

Увидев меня, он обычно молча садился в углу и открывал огромный антикварный том Данте с иллюстрациями Доре. Склонить его к беседе могли только разговоры на «сакральные» темы. К ним относились: Лао-Цзы, Вертинский, итальянское кино и русские философы начала века. К этому джентльменскому списку можно прибавить что-нибудь непосредственно происходящее в городе, что-нибудь неофициальное, запрещенное, о чем не знал никто. Говорил он мало, старательно избегая личных имен.

– Один человек, – говорил он, загадочно улыбаясь, – сказал мне, что сегодня у одного выдающего неофициального художника состоится открытие выставки.

– А где? – спрашивала я.

– На частной квартире у одного человека. Чужих не пускают.

Наступала пауза.

– Если хотите, я могу провести, – милосердно добавлял Артур.

Загадочные его речи были, как знаменитая фраза из анекдота о шестидневной войне: «Наши передали, что наши сбили четыре наших самолета». Меня его скрытность слегка задевала, мне казалось, что это из-за меня он не договаривает. Потом я поняла, что он всегда так говорит.

Пиком его конспиративности стала такая история. Как-то, побывав у меня в гостях, Артур позаимствовал вышеупоминаемую перепечатку Мандельштама, которую моя мама, библиотечный работник, где-то переплела, и она теперь имела вид нормальной книжицы, просто без атрибутов на обложке. Артур долго носил книжку во внутреннем кармане своей вельветовой куртки, иногда задумчиво открывал, читал себе под нос пару строк и снова прятал в карман. Женя его спросил, что он такое читает.

– Один человек дал мне почитать уникальное издание Мандельштама, – ответил Артур.

Наши с Женей траектории пересекались сами собой. Я вообще полагаю, что люди встречаются чаще, чем знают об этом. Просто, когда мы не вспоминаем о человеке, мы его не встречаем. Так, я ехала в институт и на пересадке в центре города натыкалась на Женю, который вышел выпить пива. До института я в тот день так и не доезжала. Мы шли к нему, забегал Артур. Топографически Женина квартира находилась в таком удобном месте, что миновать ее было просто невозможно. Женя ставил на письменный стол тостер, и, разговаривая, мы закладывали в него куски сыроватого молдавского хлеба. Нужно было подождать, пока поджаренный ломтик остынет, и только тогда намазывать на него майонез.

Зачастую, как снег на голову, на Женю сваливались какие-нибудь малознакомые люди с бутылками и разговорами о своих проблемах. Они оставались ночевать, одалживали деньги, исчезали с ними навсегда. Бывший однокурсник, проживши у Жени две недели, утащил чемодан книг. Женя возмущался, говорил, что больше не откроет дверь, но когда кто-нибудь появлялся на пороге, он не мог отказать. Бездельники и дураки отнимают у творческих людей ужасно много времени. А поскольку Женя был физиологически неспособен сказать кому-либо «нет», то всё повторялось. Задним числом он очень сокрушался и, чтобы избавить себя от искушения, придумывал, куда бы пойти.

Пойти в провинциальном городке некуда. Можно было, конечно, пойти ко мне. Мама всегда была рада, делами она нас не обременяла, разве что иногда просила выбросить мусор или прихлопнуть подушкой «во-он того комара на потолке». Женя очень любил этот вид охоты. Из летающих по комнате подушек выбивались перья. Мама становилась к плите жарить картошку и к пирогу из кондитерской «Пловдив», которая была рядом с домом, подавала чай с ромом. У нее было очень приблизительное представление о наших питейных способностях. Однажды она уехала на неделю, а вернувшись, всё недоумевала: «Это ж сколько нужно было чаю выпить, если три бутылки рома ушло!»

В эту же пору Женя познакомился с Витей Панэ. Произошло всё так. Рудольф Ольшевский послал Женины стихи в альманах «Истоки», и их напечатали. Витя, который тоже писал стихи и следил за тем, что происходит в литературе, прочел Женину подборку и написал ему длинное, исключительно комплиментарное письмо. В конце письма он предлагал встретиться. Женя, полагая, что в этом и заключался мистический смысл публикации, просто пришел к нему в гости. Адрес был указан на конверте.

Они мгновенно понравились друг другу. Сначала не желали разбавлять своих встреч никем, но скоро Витя стал частым гостем в Жениной квартире. Бросалась в глаза его почти опасная красота: темные вьющиеся волосы, римский профиль, зеленые глаза. Он был старше нас на шесть лет, и это возрастное превосходство сказывалось во всем: в манере одеваться, пить хорошие вина, ужинать раз в неделю в ресторане. В споры Витя не вступал, покуривал в стороне болгарские сигареты, иногда снисходительно улыбался той или иной шутке. «Он всё знает, – с восхищением и даже каким-то ужасом говорил Женя, – но скрывает». Однажды после поездки в деревню на сбор яблок мы с Женей зашли к Вите в гости. Витя был женат, жена ждала ребенка. В деревне мы накачались молодым вином, в результате чего я еле ворочала языком, а Женю, наоборот, разбирал неудержимый хохот. Витя, посмеявшись, завел нас в свою комнату, где был узкий диван, книжный шкаф и рабочий стол. Стула не было. Витя поймал мой взгляд:

– Бальзак писал стоя…

На полке стояли книги. Их было немного, но подбор впечатлял. Я открыла «Лолиту» и углубилась в нее, выпав из разговора.

– Можете взять почитать, – предложил Витя.

– А вернуть когда?

В кругу моих родителей тоже передавали из рук в руки всякие книжки. Я была приучена к жестким срокам. «Архипелаг ГУЛАГ» нужно было прочитать за двое суток, а я читаю медленно.

– Никаких ограничений во времени, – ответил хозяин.

Он вообще оказался щедрым, никогда не спрашивал о судьбе книг или денег, которые одалживал. В нем была бездна благородства, и мне было весело наблюдать, как они с Женей, когда приходил момент расплачиваться, как дуэлянты за пистолеты, хватались за кошельки.

Женя любил Витины стихи и знал их наизусть. Мне они тоже нравились оригинальностью и свежестью. Одновременно я понимала, что Витя по типу не поэт. Оригинальность и свежесть Витиных стихов были отражением его оригинальной и свежей личности. Вычти из них узнаваемость автора, они блекли. У Вити с Женей был совершенно разный темперамент. Витя ненавидел рутину, работал над собой, затачивал характер, повесил над столом портрет Гурджиева. Женя ничего такого не делал. Рутина была его стихией. Мне казалось и до сих пор кажется, что поэт – это тот, кто об омерзительном может сказать так, что оно обернется своей страшной красотой. Так, из грубого цемента при определенном наклоне головы может заструиться чистый изумрудный луч. Вот в этом повороте головы и есть поэт.

Витя говорил, что для творчества необходимо многообразие опыта. Женя говорил, что жизнь измеряется не количеством событий, а интенсивностью их переживания.

Однажды Витя принес стопку цветных листочков, исписанных его красивым мелким почерком:

– Вот, рассказ написал!

Он прочитал нам его вслух. В его прозе все дышало, смеялось и летало. «А умру я на полу чужой квартиры» – так начинался рассказ, а дальше было и грустно, и смешно, и трагично. Женя перепечатал рассказ на машинке и повсюду носил его с собой. Иногда он картинным жестом доставал из кармана страницу и зачитывал какой-нибудь кусок. Витя его останавливал: «Ты перепутал, старик, фразу. Взял по ошибке мою».

К Вите в гости мы больше не могли пойти – его жена была строга. Но постепенно, благодаря Жене, появились другие дома, куда можно было заявиться без звонка, без денег. Женю везде принимали радушно. Хозяева, интеллигентные люди с высшим образованием, хорошей библиотекой в застекленном шкафу, ставили на стол вино, закуску, в уплату за угощение читались стихи, потом мы шли дальше. В какой-то момент на одной из таких квартир мы познакомились с поэтом Сашей Фрадисом. Обстоятельства знакомства затмили образ самого Саши. Он предстал перед нами голый, в плохо запахивающейся спереди махровой простыне. Был к тому же с бодуна. Выпив и просветлев лицом, он декламировал Цветковскую «Белую горячку».

С самим Цветковым Фрадис когда-то был знаком лично, и это добавляло шарма к его ореолу.

В один из вечеров он ушел с нами. Его пытались остановить, оставить у себя, но Саша выбрал нас. Его любимыми писателями были братья Стругацкие, Солженицын, которого он называл «Солжак», Аксенов, которого называл «Аксеныч».

Когда Саша выпивал, он брал гитару и пел приятным тенором бардовские песни. Мы любили его за то, что он такой душевный и нескучный – запойный человек редко может быть скучным, за стихи Цветкова, за то, что других поэтов он любит больше, чем себя. Влюбчивый, ласковый до неразборчивости, Саша перезнакомил нас со всеми своими бывшими одноклассниками и одноклассницами, подругами по турпоходам, их супругами и любовниками, и женами любовников. Представители обоих полов отвечали ему взаимностью. Было в нем нечто неотразимое, эти миндальные глаза, ореол поэта-диссидента и какая-то еще не случившаяся, но всеми ощущаемая будущая «мука». Такой у него был вид, что бабки на скамейке у подъезда вздыхали: «Ну чистый Христос!»

– Надо отдать ему должное, он интереснейший мужик… – приговаривал Саша, ведя нас на ужин к очередному приятелю. Все его приятели мне казались людьми смелыми, все они хотели уехать. С Сашей их соединяла любовь к вышеназванным писателям, которых я всё не удосуживалась прочесть. Потом как-то открыла подсунутую Сашей книгу «Гадкие лебеди», но дальше двух страниц не продвинулась. К великому Сашиному разочарованию, «Аксеныч» мне тоже не понравился. В общем, я выпадала из этого элитарного круга, но, когда Саша звал нас с собой в гости, я с удовольствием шла. Человеку надо, чтобы было куда пойти. Сашин приятель ставил на стол пятизвездочный коньяк, его жена нарезала сыр. Саша брал гитару и пел: «Облака плывут, облака…»

Весна 79-го

Весной мы сдали бутылки. Их было так много, что на вынос ушла неделя. Приемщики стеклотары смотрели на нас с уважением. Купив на вырученные деньги ящик красного пуркарского, мы отправились в гости к новой подруге Фрадиса – Ларисе Костиной. Лариса была лет на десять-двенадцать старше нас и на пару лет старше Саши. Она преподавала литературу в Кишиневском институте искусств, очень любила поэзию.

Жила Лариса в старом, построенном немцами после войны доме. Ни отопления, ни горячей воды в квартире не было. Особое уважение вызывали глубокая немецкая ванна с шишечками кранов, стоявшая посреди абсолютно пустой кухни, а также отсутствие какой-либо еды в холодильнике. Лариса была непритязательна, пила кофе, ела печенье. Небольшого роста, худенькая, с круглым татарским лицом и глазами цвета черной дикой вишни, она стала нашей общей любовью. Фрадис и мы все вслед за ним называли ее «Костинка». Он пел ей песни и посвящал стихи. У нее всегда было весело, гремела музыка, дешевое вино лилось в высокие рубиновые бокалы. Расходиться не хотелось, было ужасно хорошо, пахло счастьем и обещанием перемен. В вазе лежали фрукты: красное яблоко, две сине-зеленые груши, грозди зимнего винограда. Сидели ночами, говорили о стихах, пили и, разгулявшись, били бокалы о стену, что почему-то считалось высшим шиком. Ложились на рассвете, засыпали в одежде – кто на диване, кто просто на ковре. А утром было утро. Лариса варила в джезве кофе, никто никуда не торопился.

Поделиться с друзьями: