Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вдвоём веселее (сборник)

Капович Катя

Шрифт:

Я всегда любила возвращаться в Кишинев. Где бы я ни жила – на Урале, в Донецке, к этому списку можно было бы добавить Рим, Париж, Лондон… К сожалению, я не добавлю, – я только этот город хотела видеть утром в окне. Так, есть пьяницы, которые, где бы они ни выпили, все равно пробираются домой.

Я увидела в иллюминаторе расквадраченное поле, желтый рейсовый автобус – и впервые не обрадовалась.

Мама, взглянув на меня, спросила, когда я в последний раз спала.

– В самолете, – ответила я.

День, ночь. День, ночь. Еще один день, который я провела, кружа по комнатам и поглядывая на телефон.

Он зазвонил на четвертый день, это была Лариса Костина. Она почему-то говорила шепотом. Потом я услышала: «Сейчас я зайду».

Ларисе позвонил знакомый врач из кишиневской психбольницы. Сашу с Женей задержали на второй день после моего отъезда. Женю отправили поездом в Петрозаводск, передали дело в местные органы. Сашу самолетом под конвоем доставили в Кишиневскую психбольницу, там он и находится, и свидания с ним запрещены. Охранник из художественной академии нас хорошо описал. Особенно девушку с длинными волосами. Ее продолжали искать.

В тот же день был еще один звонок. От папиной жены. Я очень удивилась: она мне никогда не звонила. И вот что я услышала. Пока я была в Питере, моего отца арестовали. Он находился под следствием в Кишиневской тюрьме.

Здесь следует остановиться и кое-что объяснить. Отец состоял в группе диссидентов-архитекторов. Они строили больницы, школы и жилые дома в сейсмически опасных районах Молдавии. Государственные проекты занимали годы, а то и десятилетия, а пока что сельские дети вынуждены были ездить в школы, расположенные за десятки километров от дома, женщины рожали в медпунктах. Группа, в которой был отец, строила быстро, денег у совхозов и колхозов брала меньше, чем государство. Отца обвиняли в частном предпринимательстве и крупных хищениях у государства. В момент ареста отец с женой и двумя детьми жили в однокомнатной квартире. На сберегательной книжке у папы было восемьсот рублей, которые у него тут же изъяли.

Такой была ситуация на текущий високосный март. В кругу наших друзей начались вызовы в КГБ. Сначала вызвали Витю Панэ, потом по очереди забирали и допрашивали других наших: Ларису, Вадима, Артура, Мишу Абаловича. Только меня почему-то не вызвали. Я даже обижалась. Зато у нас с мамой в наше отсутствие произвели обыск. Среди прочих бумаг изъяли и самиздатовского Мандельштама. Это меня особенно оскорбило. Книжка имела сентиментальную ценность, Мандельштам еще в 78-м году вышел в серии «Библиотека поэта».

– Они, что ли, не следят за тем, что происходит в печати! – возмущалась я.

– Они следят, – успокоила меня Лариса.

Мы с Женей потихоньку стали перезваниваться. Он отвечал невесело: в КГБ ему сказали, что надо трудоустроиться. Он пошел работать дворником. Ему грозил призыв в армию. За всеми этими событиями об армии все как-то забыли.

– Надо вытащить его в Кишинев развеяться! – резонно заметила Лариса. Мы выслали Жене денег на билет и стали ждать. Сначала он не мог найти замену, потом нашел, взял билет на самолет. Но тут началась непогода и длилась неделю. В Кишиневе тоже бушевал ураган с мокрым снегом, облеплявшим кусты, деревья, троллейбусные провода. Я на всякий случай каждый день ездила встречать Женю. На третьи сутки, завернувши по дороге из аэропорта к Ларисе, я застала в квартире шумное гулянье. Обмывалось чудесное возвращение Саши из дурдома. Он был героем дня. В руках у него была гитара, у ног его почему-то сидела Ларисина студентка Света и восхищенно смотрела ему в лицо. В ходе празднования выяснилось, что, еще до Сашиной поездки в Питер, Света заняла в его сердце место Ларисы. Я ждала домашней бури. Лариса была человеком чрезвычайно темпераментным. Во время допроса в органах она дерзила гебешнику, когда тот непочтительно с ней разговаривал. В отношении Саши и Светы Лариса тоже повела себя поразительно. Объяснившись с бывшим возлюбленным на кухне, она объявила нам, что ввиду экстренного положения готова сохранить с новой парой дружеские отношения. Молодых любовников устроили на ночь в ее спальне, остальные улеглись в гостиной. Я спала на кухне, постелив на дно немецкой ванны свое клетчатое пальто. Рядом шумела газовая колонка. А на следующий день прилетел Женя. Похудевший, бледный, он возник в проеме кухни, и я долго его рассматривала, не понимая, привидение это или настоящий человек.

Среди забав той весны были шатания по Пушкинскому парку, возложение заплесневелого хлеба к памятнику Ленина, кража трех пакетов субпродуктов в мясном отделе центрального гастронома, кража ящика с вином в овощном магазине, срывание флагов со стен зданий. Один раз мы с Женей принесли к Ларисе двухметровый транспарант: «Да здравствует советский народ – строитель коммунизма!» От транспаранта потом было трудно избавиться. Вынести его во двор? Подарить кому-нибудь в качестве сувенира? Ночью по требованию Ларисы мы закинули транспарант на крышу соседнего овощного магазина. Скорее всего, он там лежит до сих пор. Магазин строили немцы. Прочно, на века. Для интересующихся артефактами ушедшей эпохи: это одноэтажное строение на пересечении улиц Пирогова и Армянской.

Мы чуть не проспали Женин поезд. Выбежали из дома за двадцать минут до отправления. Перед выходом я сдернула с вешалки первую попавшуюся шубу, она оказалась Сашиной, пуговиц не было. Я подвязалась в поясе шарфом, который нашла в рукаве. Думала, провожу и вернусь. Когда поезд тронулся, я вспрыгнула на площадку.

Поезд ехал полупустой: в купе, кроме нас, никого не было. Мы отдернули штору и стали смотреть в окно. Молдавия весной очень красива. Прозрачно зеленеют холмы, синеют небеса. От полотна дороги до горизонта тянутся виноградные линии. Все еще пусто и голо, и вдруг ниоткуда спустилась стая ворон, стала клевать оттаявшие виноградные зерна. С полей теплый ветер доносил запах навоза и кислого сена. Такого запаха нет нигде. Это запах родины.

Через полчаса загрюкали двери, проводник шел по вагону, проверял билеты.

Наша дверь вместе с оконным пейзажем отъехала влево.

– Ваши билетики!

Женя предъявил свой билет, и проводник вопросительно взглянул на меня. Я вздохнула.

– Нет билета? – спросил он участливо.

– Нет.

Он плотнее прикрыл зеркальную дверь за спиной:

– Тогда заплатите сейчас.

Я что-то промямлила и погрузила руку в карман. Он был порван, что-то отяжеляло полу. У меня появилась надежда, говорят, она умирает предпоследней. Повозившись, я наконец нащупала и вытащила из кармана… Пистолет. Он возник в моей руке весьма картинно, прямо дулом в улыбающегося проводника. У Саши была страсть ко всякого рода оружию. К топорам, перочинным ножам. Видимо, к пистолетам тоже. Проводник побледнел и отступил на полшага к двери.

– Все в порядке! – сказал Женя. – Это – зажигалка.

– Точно, зажигалка. Палановская, – вспомнила я.

Проводник все еще недоверчиво косился на пистолет. Потом он протянул руку:

– Можно взглянуть?

Он принял пистолет, положил его на ладонь, взвешивая.

– Американская зажигалка для камина, – сказал Женя и стал объяснять проводнику, что мы возвращаемся домой после медового месяца. Спущены последние деньги, пропиты последние колготки и кофточки, остался пистолет. Проводник был молодой парень. Он мечтательно вздохнул и принес нам два комплекта постельного белья. В награду попросил подарить ему пистолет.

– Наверное, камин у нас будет не скоро, – сказал Женя.

В Москве было еще холодно. Как только мы вышли из теплого вагона, мороз прогрыз в искусственном меху дыру и принялся глодать меня, как собака найденную на дороге кость.

На вокзале Женя спросил:

– Может, у тебя есть какие-нибудь родственники, у которых ты можешь одолжить одежду?

В Москве жила только мамина двоюродная сестра тетя Галя, я ее практически не знала. Как ни странно, вспомнила номер телефона. Я вообще страдала хорошей памятью на бессмысленные вещи. Тетя Галя была дома, и я наплела ей что-то про каникулы и неожиданно выдавшуюся возможность увидать столицу, попросив принести мне к поезду что-нибудь из одежды. Она решила уточнить, что именно. Я начала перечислять. Сначала назвала необходимые мне предметы верхней одежды, потом – нижней.

– Ты что, голая приехала? – она весело рассмеялась.

Я молчала.

– Ты действительно голая приехала! – сказала тетя Галя упавшим голосом.

Ровно через пятнадцать минут я была там, куда мне было велено подойти. Из такси она, впрочем, так и не вышла, протянула мне в приспущенное окно сумку с вещами, попросила обязательно позвонить. Забегая вперед, скажу, что в следующий раз я ей позвонила двадцать два года спустя, уже в Америке. Она хорошо помнила нашу встречу. Я ее поблагодарила.

– Да что ты! – ответила она. – Мы так рады, что все обошлось!

– Да, обошлось, – согласилась я. – Ты меня выручила!

– Звони еще! – сказала она, зная, что я не позвоню.

– Обязательно, – ответила я, тоже это зная.

Мы обе оказались неправы. Тенесси Уильямс говорит: вы всегда можете рассчитывать на доброту чужих людей. Эта практически чужая женщина еще раз меня выручила. Уже совсем недавно мне до зарезу понадобился психиатр. Страховки у меня не было, денег тоже. Она договорилась, отвела меня. Психиатра звали доктор Пинский. Он светило медицины, к нему записываются за год, визит стоит двести долларов. Тетя Галя убедила его принять меня тут же и бесплатно. Мы с ним побеседовали, он выписал мне таблетки, сказал явиться через две недели на проверку.

– Так что у меня за диагноз? – спросила я, собираясь идти. – Маниакально-депрессивный психоз?

Он задумчиво вздохнул, как вздыхают опытные старые доктора, которые понимают, что не в диагнозе дело:

– Ну, как сказать… Вообще-то маниакально-депрессивный психоз, деточка, – это когда человек в одно прекрасное утро, проходя мимо вокзала, зачем-то вскакивает в уходящий поезд…

– Голый под шубой, – продолжила я.

Он посмотрел на меня и еще раз вздохнул.

Белье, свитер, шерстяные колготки из тети-Галиного шкафа – все это приятно пахло розовым мылом. Я переоделась в вокзальном туалете. Штаны были мне велики, я их застегнула булавкой, которую нашла в конверте, вложенном в карман. В этом же конверте было немного денег. Теперь я себя чувствовала прекрасно, в таком виде не стыдно было идти в гости. Мы выпили в буфете кофе.

– Куда теперь? – спросила я Женю.

Он развернул карту Московского метрополитена и ткнул пальцем в станцию «Текстильщики».

В Текстильщиках жил кишиневский поэт Боря Викторов. Он совершенно не удивился, увидев нас на пороге:

– Ребята, – воскликнул он, – вы не представляете себе, как вы вовремя приехали! У меня в Кишиневе только что вышел сборник, а отпраздновать не с кем! Располагайтесь. Я сейчас что-нибудь соображу. Вы мясо любите жареное или на пару?

В поезде мы полутора суток питались печеньем «Улыбка», которое нам выдавал наш тайный доброжелатель – проводник вагона номер семь.

Перед тем как выйти из комнаты, Боря с треском разорвал бечевку на книгах:

– В Москве меня не понимают! Толстые журналы возвращают мои подборки! Они еще пожалеют!

Потом на кухне загремели сковородки, зашумела вода, и, перекрикивая ее, Боря говорил жене:

– Понимаешь, Оленька, приехали гениальные юные поэты, надо бы водочки!

Хлопнула входная дверь, это Оля пошла за водкой.

Мы сели поудобней и огляделись. За окнами простирался изуродованный шлакоблоками пустырь. Тускло посверкивали лампочки строительных кранов. Потом мы открыли Борину книгу.

Любимым поэтом Бори Викторова был Велимир Хлебников.

В Бориной книге стихи шли циклами, и все они были про древнеславянского полубога-полузверя по имени Китоврас. Китоврас был терзаем тоской по своему страшному нечеловеческому началу. Его дух разрывался между женщинами и небесами. Я догадалась, что под Китоврасом Боря имеет в виду себя.

Реальный Боря, невысокий крепыш с круглыми чуть навыкате глазами – настоящая фамилия его была Друкер, – любил компанию, семейный уют и свою вторую жену, работницу Центрального исторического архива Оленьку. «Оленька – идеальная жена поэта!» – говорил Боря и предлагал нам выпить за нее стоя.

Или он говорил, воздев глаза к люстре:

– За подругу жизни – красавицу и дворянку Ольгу!

И мы знали, что за этим последует стихотворение. Что-нибудь ностальгическое. Про разлуку:

Мы праздновали осень в Сипотенах,

Играл коньяк в стаканах запотелых…

Боря, хоть и жаловался на невнимание к нему московской среды, общался со многими известными поэтами. Встречаться с Евтушенко и Вознесенским Женя отказался и попросил отвести его в гости к Рейну. Вернулись поздно, Женя прихрамывал, на колене его голубых джинсов зияла огромная дыра. Пока я ее зашивала, он смирно сидел рядом, завернувшись в плед, и рассказывал, как за ними, когда они вышли от Рейна, погналась овчарка. Боря – чувствовался поэт гиперболы – уверял, что это была не овчарка, а волк.

– Ну а как Рейн-то? – спросила я наконец у Жени.

Женя покивал. Рейн ему понравился.

Борины знакомые, поэты андеграунда, организовали нам выступление. «Шикарное место!» – восклицал Боря, ведя нас скользкими московскими переулками в дом поэтов. Дверь в подъезд угрожающе висела на одной петле. Мы прошли обшарпанными коридорами и попали в странное помещение. Свет керосиновых ламп создавал иллюзию комнаты, на самом деле стен как таковых не было, из опорных балок торчала ржавая арматура и обрывки проводки. Наша аудитория сидела перед нами на продавленных диванах и ящиках. Мы разместились в безногих бархатных креслах, поставленных для устойчивости на кирпичи. На столе торжественно горели свечи. Нас принимали восторженно. Женя был счастлив: наконец-то его понимали. «Вот что значит столица!» – восхищенно прошептал он мне на ухо. После нас выступили еще два поэта. Имен я не запомнила. У одного стихи были под позднего Мандельштама, у второго – под раннего Пастернака. Их тоже принимали восторженно.

– Мандельштам мне понравился больше, – шепнул мне Женя. – А вообще-то я разочарован московской публикой. Им, видимо, все равно, что слушать.

После чтения шумной толпой вывалились наружу, с полчаса ловили такси. Таксисты только сильнее жали на газ. Оторвавшись от провожатых, мы дошли до перекрестка и тут же поймали машину, но денег хватило только на две трети дороги. Снова шли пешком. Мороз прихватил подтаявший за день снег. Женя боялся гололеда, с опаской поглядывал под ноги, хватал меня за локоть. Шаг его можно было разложить на пять составляющих. Сначала он проверял пяткой наличие почвы под ногами, потом, слегка развернув ногу, ставил на землю всю ступню и делал движение лыжника. Походка его выдавала. Так часто ходят немолодые еврейские мужчины. Мой отец, например. Может быть, потому что на исторической родине, в Палестине, не было снега. Вот и всё, что в Жене Хорвате было еврейского.

Неделю Боря нас опаивал. Пьянство начинало принимать раблезианский характер. Один раз Боря помочился в собственный шкаф. Когда он попытался спустить воду, шкаф на него обрушился. С утра он похмелялся водкой. Я опасалась, что его хватит удар.

Но шутки в сторону: Боре я обязана жизнью.

В конце этой чумовой недели я чуть не попала под поезд. Я уезжала первой. На ступеньках тамбура мы с Женей обнялись. Поезд тронулся, но мы не заметили. Женя соскочил на землю, оступился, упал. Я наклонилась, чтобы посмотреть на него. Он мне что-то кричал, из-за стука колес я не слышала: «Что, что?» – я говорила, уже падая. Я пыталась ухватиться за поручень – и тут Боря, который во время нашего прощания тактично отошел в сторону, успел меня подхватить и держал, пока выскочивший на мой вопль проводник не помог мне забраться в вагон. Но все это было уже как во сне, где знаешь, что рано или поздно проснешься.

Вот я вхожу в дом, поднимаю влетевший вместе со мной бурый листок платана, зачем-то долго смотрю на него. Потом спохватываюсь, бросаю его в груду других лежащих за порогом листьев.

Один знакомый рассказывал про меня своему приятелю, ведя того ко мне в гости. «Катя в юности расклеила с двумя другими поэтами листовки, а потом тридцать лет вспоминала об этом!» Я не обижаюсь. Так и должен рассуждать нормальный человек, который к сорока восьми годам успел защитить кандидатскую, докторскую, устроиться на работу, родить ребенка, вырастить, отправить его в колледж. А я продолжаю входить в дом и медленно рассматривать бурый лист.

Но иногда я вспоминаю Женины слова. Жизнь измеряется не количеством событий, а интенсивностью их переживания. Сейчас для меня, повзрослевшей, это звучит немного помпезно… Ну да какая мне разница?

Летом восьмидесятого года я трижды садилась в поезд и ехала к Жене в Петрозаводск. С тех самых пор у меня осталось романтическое отношение к российским поездам. Они скрипели, ломались, но как-то довозили до пункта назначения.

В первый раз мысль о поездке зародилась в моей голове спонтанно. У меня появились сорок рублей, я села в поезд и поехала. Ему я позвонила уже с вокзала.

– Гениально! – воскликнул он, даже не удивившись, как будто я приехала к нему с другой стороны города на троллейбусе. – Мать как раз уезжает в…

Мать Жени, Вероника Николаевна, всегда жила на грани легкой катастрофы. Была она женщиной образованной, рассеянной, истеричной. Мое общение с ней неизменно проистекало на пороге. Она либо возвращалась откуда-то, либо вот-вот должна была куда-то ехать. Где-нибудь в коридоре стучали ее каблуки, падали на пол ключи, звучал ее высокий нервный голос: «И, пожалуйста, Евгений, не забывай поливать цветы!»

Когда я подошла к дому, во дворе уже стояло ее такси, и Женя выволакивал из дверей огромный чемодан. Вероника Николаевна отчужденно мне кивнула. Я вообще не была уверена, что она меня осознавала как единичную личность. Всех кишиневских друзей Жени она называла «Кишиневским обществом Евгения». Его связь с нами ей казалась бесполезной, а главное, небезопасной.

Мы с Женей поднялись на пятый этаж, он закрыл дверь на ключ и цепочку. Лицо его горело:

– Скажи честно, как ты оцениваешь мои актерские способности? – спросил он, прислоняясь к двери спиной.

Я растерялась.

Женя вздохнул.

– На прошлой неделе пришла повестка! Понимаешь, какой ужас, у меня же нет никаких физических недостатков!

В учебнике для студентов-медиков мы нашли описание шизофрении: постоянная болезненная саморефлексия, пониженный интерес к реальности, немотивируемая меланхолия, навязчивые параноидальные идеи. Женя был человеком замкнутым, склонным к саморефлексии. С немотивируемой меланхолией у него тоже все было в порядке. Тут можно было просто стихи почитать. Из всего списка у него не было только навязчивых параноидальных идей. Кто-то ему сказал, что именно этот пункт мог сыграть решающую роль. Когда Витю Панэ призвали в армию, он признался медкомиссии, что чувствует влияние Марса. В девятом классе Витя занимался в театральной студии. Он умел перевоплощаться по системе Станиславского. Вживался в образ, играл, не утрируя. Однажды он, шутки ради, показал нам, как ведет себя перед родами беременная крольчиха. Для того чтобы утеплить клетку, она ощипывает с себя пух и утаптывает его ногами, чтобы крольчатам, которые рождаются, как и мы, голые, было мягче. Изображенная Витей картина долго не отступала. Я еще несколько недель, взглянув на него, с трудом отряхивала видение беременной крольчихи.

Поделиться с друзьями: