Великое кочевье
Шрифт:
– Чего остановился? Большому Человеку дорога должна быть чистой! закричали старые прислужники.
Токушев нахмурился.
Лицо Тыдыкова позеленело, руки задрожали. Минуту он молчал. Потом посмотрел в ту сторону, куда убежала Яманай, и, ухмыльнувшись, поклонился:
– Желаю всяческих успехов ловкому человеку. Бабочка эта вроде молодой кобылицы: мягкая, гладенькая и по зубам не бьет.
– Замолчи, старый волк!
– крикнул Борлай и сплюнул.
Гнедой жеребец укусил лошадь Сапога. Она, вырвав поводья из рук хозяина, бросилась в сторону от тропы. Токушев добавил ей ударом плети, да так, что Тыдыков едва удержался в седле. Это было неслыханным оскорблением, и Сапог разъярился. Заикаясь, он не находил слов, чтобы похлеще обругать обидчика.
Старые прислужники бая засыпали проклятиями ненавистного им сородича. А тот, придерживая разгоряченного жеребца, косо посматривал то на Сапога, то на Шатыя, то на их подручных.
Придя в себя и подавив ярость, Тыдыков ехидно остановил стариков:
– Не ругайте знаменитого человека.
Зная, что насмешка бьет сильнее самой грубой ругани, он продолжал:
– Дайте ему дорогу. Ему некогда, надо утешать молоденькую сестру.
– Перестань, злая собака, мы тебе это еще припомним!
– гневно выкрикнул Борлай и понукнул коня.
Больше всего он оскорбился за Яманай. Она подкупила его смелостью непринужденного разговора. Ему захотелось снова увидеть ее и утешить теплым словом.
"Теперь все должно быть по-иному, - подумал он, когда снова погрузился в лесную тишину.
– И Ярманка не виноват, и Яманай не виновата. Суртаев говорил правильно, что старые арканы, которыми был связан сеок, изломали им душу, смяли сердца".
На склоне холма на сырой жерди, приподнятой к небу, висела шкура сивой лошади. Свежие капли крови горели на солнце. Заметив жертву, Борлай холодно повел плечами:
"Опять коня задрали".
На лужайке он приостановился и громко позвал Яманай.
Лес молчал.
2
Накануне возвращения Борлая Утишка Бакчибаев привез какого-то малоизвестного шамана, захудалого старика с бельмом на правом глазу, и на холме посреди долины принес двухлетнего жеребенка в жертву богам.
На следующее утро люди собрались к подножию холма, где Утишка ковырял землю лиственничным суком. Дочь ехала верхом на коне, впряженном в самодельную соху, а отец всей грудью наваливался на рукоятку. На земле оставалась неглубокая черта.
Глядя на эту тяжелую работу, Байрым покачал головой.
– Так пахать - зря терять силы, - сказал он.
– А вы и так не пашете, - обидчиво упрекнул Утишка.
– Подожди, будем пахать всем товариществом, так же, как пашут в русской "Искре".
– Ой, ой!
– рассмеялся Утишка.
Исчертив облюбованный участок вдоль, он начал ковырять его поперек. Прошло несколько дней, а он обработал какую-нибудь пятую часть гектара. В то утро, когда он собрался сеять, люди снова сошлись к его полоске. Любопытные взоры ребят и завистливые взгляды взрослых запечатлевали в памяти каждое движение Утишки. Вот он развязал мешок, долго пересыпал с ладони на ладонь зерна, будто жалел их и не надеялся, что земля возвратит посеянное. Попробовал ячмень на зуб.
Многие думали об осени. Они представили себе, как от аила Утишки потянутся завьюченные лошади, во всех переметных сумах - ячмень.
– Много он тут соберет?
– завистливо спросила одна старая алтайка.
– Я слышала, сам говорил: "Обрасту достатком, как медведь салом", ответила ее собеседница.
В это время показался всадник на породистом жеребце. Пегая лошадь бежала впереди, как бы показывая путь к становью.
Четырнадцатилетний сын Содонова Тохна первым заметил всадника и, подпрыгивая, поспешил обрадовать людей звонким криком:
– Едет!.. Едет, едет!.. Смотрите, едет Борлай на хорошем жеребце!
И у всех пропал интерес к Утишке. Ведь он, начиная посев ячменя, заботился только о себе, а Борлай - обо всем товариществе. Люди толпой двинулись навстречу Борлаю, ребятишки вприпрыжку бежали впереди.
Борлай не мог проехать к своему аилу. Осматривали жеребца со всех сторон, косы в гриве плели, легонько гладили. Токушев не успевал отвечать на вопросы. Всех удивляло, что жеребца государство дало бесплатно, только обязало записывать приплод.
Сенюш повис на поводу, раскрывая рот Гнедого.
– Молодой. Пятый год, - сообщил он.
– Караулить надо. Как бы ему горло не перервали.
– Скорее мы перервем кому следует, - погрозил Байрым.
– Поочередно караулить с винтовками, - предложил старший Токушев.
Содонов повернулся к Борлаю, подал ему свою трубку, а потом размеренно, будто зная, что не откажут, попросил:
– Принимай меня в свое товарищество. Я тоже напористый. Надейся на меня, как на самого себя.
– А ты почему раньше не записывался?
Содонов запустил пальцы в свою жесткую, как щетина, бороду.
– Я думал, разговоры одни, а толку никакого не получится. Начнешь ты ездить по разным курсам, а про нас забудешь. Теперь вижу, что ты по-настоящему взялся и Советская власть помогает нам. Принимай!
После Утишки Содонов считался самым состоятельным середняком в кочевье: у него было десятка полтора коров, одиннадцать лошадей, баранов столько, что он каждую осень шил новые шубы. Борлай, зная, что многие алтайцы посматривали на этого волосатого человека и прислушивались к нему, мысленно выразил надежду: "Утишка у нас, да этот запишется - тогда все в товарищество войдут".
И степенно ответил:
– Я думаю, что примем. Ты приходи на собрание.
– Я не последний человек, от своего слова не бегаю, - сказал Содонов.
В аиле Борлая ждала жена. Она вытрясла последнюю муку, полученную от Госторга за пушнину, замесила крутое тесто, выкатала из него толстые лепешки - теертпек - и пекла их в горячей золе. На мужской половине был собран завтрак: в березовом корытце сметана, в чашке перепревшая во время выгонки араки пена чегеня - знак глубокого уважения.
Борлай сел к огню. Ему захотелось сказать жене то, что он много раз думал: "Какая ты у меня заботливая, милая хлопотунья!" - но доброе желание тотчас же сменилось чувством неловкости, будто эти слова действительно были произнесены: с детства привык не говорить о своих чувствах и думах. Он только ласково посмотрел на нее да поправил косы, перекинувшиеся за плечо. А Карамчи взглянула на него преданными, блестящими от радости глазами.
Той порой к нему приковыляла дочка, одетая в серую рубашку и белую барашковую шапочку. Отец посадил ее к себе на колени, ласково похлопал по спинке и, обмакнув кусочек хлеба в сметану, угостил ее. И опять у него появилось желание похвалить Карамчи. "У соседок дети до пяти лет бегают нагими, а у нее, любящей и беспокойной матери, маленькая Чечек одета".