Венеция в русской литературе
Шрифт:
Позднее, в 40-х годах, сходная ассоциация возникнет у А. Шайкевича, который назовет свои мемуары «Мост вздохов через Неву».
Между этими временными точками лежит еще один вариант совмещения топики, который предстает сразу в двух выразительных формах — словесной и живописной: А. П. Остроумова-Лебедева, вспоминая в «Автобиографических записках» о втором посещении Венеции, отмечает органичную совместимость северного петербургского фона с венецианским городским пейзажем.
В ином ассоциативном ракурсе, с видением Венеции из Петербурга и локальным утверждением ее в пространстве последнего, представлена перекличка топосов в стихотворении Б. Лившица «Летний сад» (1915):
Еще, бессмысленная суша, Ты памятуешь пены спад И глас Петра: «сия Венуша Да наречется Летний сад».Обращение к образу сопрягающихся топосов не остается уделом поэтов, мемуаристов, писателей 10–30-х годов. В 1994 году в «Новом мире» было опубликовано стихотворение Е. Храмова «Возрождение», где возникает соотношение, семантически обратное тому, что мы видели у А. П. Остроумовой-Лебедевой, но с теми же перекликающимися пространственным точками. Венеция здесь, в ряду прочих итальянских локусов, выступает как живописный фон, на котором в пространственной и временной перспективе прорисовывается один из ярчайших, ключевых образов, порожденных Петербургом:
Холмы голубые Тосканы, Густой веницейский закат, И плещут сирены хвостами, И Данте спускается в ад. Рождаются Джоттовы фрески На них еще странно смотреть И купола Брунеллески Готовятся к солнцу взлететь… … И в этом сиянье чуть брезжит, Как слабый рисунок пером, Голодный студент на Разъезжей С готовым на все топором.Обратный вариант видим в «Поэме без героя» (1941) А. Ахматовой, где не Петербург устремляется к Венеции, а Венеция приближается к Петербургу и в маскараде сливается с ним:
И, как будто припомнив что-то, Повернувшись вполоборота Тихим голосом говорю: «Вы ошиблись: Венеция дожей — Это рядом…».Позднее включение Венеции в российские пространственные границы реализуется как мечта о Венеции, рожденная при созерцании северных широт. Один пример такого наложения пространств мы уже рассматривали — это стихотворение Б. Ахмадулиной «Венеция моя», с проекцией венецианского топоса в карельском. Другой в поэзии 90-х годов обнаруживается у В. Литусова:
Ладно, ладно, спроси себя: где я, а ответу — не хочешь, не верь; за окном догорает Помпея и Венеция плещется в дверь.В обоих случаях — и у Б. Ахмадулиной, и у В. Литусова — речь фактически идет о соотношении ментального пространства с утвердившейся в нем Венецией и пространства реального. Они располагаются на разных уровнях, но перекликаются, соприкасаются благодаря физической вписанности героя в первичный, российский, топос и взаимно трансформируют друг друга в художественном тексте.
Перекличка России и Венеции в литературе ХХ века предстает, как видим, с новой семантикой и в обновленных формах, но истоки ее — в литературной венециане века предыдущего. Действительно новым явлением, характерным именно для русской венецианы ХХ столетия, стало расширение географического горизонта и, следовательно, заметное умножение количества пространственных точек, так или иначе сопрягаемых с Венецией. Прецедент такого рода в русской литературе отмечен, но именно как прецедент. Мы имеем в виду уже упоминавшееся стихотворение К. Павловой «Гондола», где Россия представлена только как одна из составляющих развернутого географического веера, который включает в себя Трою, Константинополь, острова Эгейского моря, Неаполь, другие города Италии. Следует отметить, однако, что поэтическая география Каролины Павловой базируется в этом случае на традиционных точках вокруг венецианского топоса. Пространственное мышление нынешнего века с его большей широтой и свободой вписывает Венецию в обширнейший мировой пространственный контекст. Уже в начале века рядом с привычными топографическими обозначениями обнаруживаются свежие варианты, как, к примеру, в стихотворении А. Ахматовой «Долго шел через поля и села…» (1915):
И пришел в наш град угрюмый В предвечерний тихий час, О Венеции подумал И о Лондоне зараз…К сожалению, в русской литературной венециане есть временной провал продолжительностью почти в семьдесят лет, когда внешний горизонт по понятным историческим причинам резко сужается с тем, чтобы в 90-х годах столь же резко, стремительно развернуться. При этом резонантность венецианского топоса количественно и качественно возрастает. Бегущая волна захватывает все более удаленные от Венеции точки, лежащие уже на других континентах. В данном отношении, как и во всех прочих, для поэтической венецианы 90-х годов очень характерно стихотворение Е. Рейна «В Летнем саду над Карпиевым прудом в холодном мае…». В тексте стихотворения отчетливо прорисовывается пространственный треугольник, связывающий в движении по его периметру Россию, США и Венецию с одновременной знаковой вмещенностью этих топосов друг в друга, ибо фотографии Венеции помещены в американском журнале «Лайф», который отыскивается в Петербурге. Все эти пространственные сопряжения, и именно в такой последовательности, глубоко значимы для поэтического и реального пути россиян к Венеции в 80–90-х годах. Это путь И. Бродского, Л. Лосева, в значительной мере самого Е. Рейна и других. Движение к уже своей и знакомой, но еще не увиденной Венеции прочерчено в стихотворении с такой образной, типологической и психологической точностью, что мы считаем необходимым привести его текст полностью:
В Летнем саду над Карпиевым прудом в холодном мае мы покуривали «Кэмел» с оторванным фильтром, ничего не ведая, не понимая из наплывающего в грядущем эфирном. Я принес старый «Лайф» без последней страницы с фотографиями Венеции под рождественским снегом, и неведомая, что корень из минус единицы, воплотилась Венеция зрительным эхом. Глядя на Сан-Марко и Санта-Мария делла Салюта, на крылатого льва, на аркаду «Флориана» через изморозь, сырость и позолоту в матовой сетке журнального дурмана, сказал «никогда», ты сказал «отчего же?», и, возможно, Фортуна отметила знак вопроса. Ибо «никогда» никуда негоже — не дави на тормоз, крути колеса. Поворачивался век, точно линкор в океане, но сигнальщик на мостике еще не взмахнул флажками, над двумя городами в лагуне, в стакане поднимался уровень медленными глотками. И пока покачивался дымок «Верблюда» и желтел ампир, багровел Инженерный, по грошам накапливалась валюта и засчитывался срок ежедневный. И, журнал перелистанный отложив на скамейке, отворя комнату, судьбу и границу, мы забыли, что нету рубля без копейки, что мы видим все без последней страницы.Такое же далекое, но на сей раз восточное, эхо венецианского топоса слышится в повести Р. Бухарева «Дорога Бог знает куда». Рельефность хронотопа дороги, эстетически организующего повесть, определяет в ней семантику Венеции в столь же характерном для 90-х годов ключе, как и приведенное стихотворение Е. Рейна. Авторское сознание, выбирающее некие путевые вехи, стремится здесь преобразовать географическую дискретность в эстетическую и психологическую континуальность, в которой топосы смотрятся друг в друга, обнаруживая возможность стяжения их в общемировом пространстве. При этом глубинная мотивация перекличек Венеции и Индии обнаруживается автором в прагматике самой венецианской истории, что позволяет ему восстановить, казалось, уже давно утраченную драгоценную пластическую цельность мира и бытия. «Непредставимо далека отсюда Индия, — пишет Р. Бухарев, — даже японцам она кажетсязахолустьем, откуда не может прийти ничего достойного купли-продажи. Чем-то вроде России представлялась она. А разве так же далека и неизвестна была Индия во времена дожей? Слишком много пряностей и прочего дивного добра приплывало тогда в Венецию с Востока, чтобы она могла себе позволить ничего не знать об Индии. А теперь… Но что взять с карнавала Последних Времен?… Ну что общего у Кадиана с Венецией? Да все общее из того, что поистине прекрасно! Скудный мир моей души, не споря с разумом, отражал собой незримое для других Единство…» [40] .
40
Бухарев Р. Дорога Бог знает, куда // Новый мир. 1996. № 12. С. 19.
Игра пространственными точками зрения, которые ориентированы то на периферию, разбегаясь из внутреннего венецианского топоса, то, напротив, на Венецию извне, в литературе ХХ века обогащается еще одним вариантом — видением соположенности географических точек из позиции над ними. Впервые такой аспект включения Венеции сразу в общемировой географический контекст возникает у В. Набокова в одном из стихотворений романа «Дар» — «Люби лишь то, что редкостно и мнимо…» (1937). В тексте стихотворения представлена и мотивация, определяющая выбор масштаба:
Ночные наши бледные владенья, забор, фонарь, асфальтовую гладь поставим на туза воображенья, чтоб целый мир у ночи отыграть.В этом созданном воображением мире, реально вмещающемся в берлинский топос и одновременно взрывающем его, есть Багдад, Тибет, Китай, Россия, Венеция:
За пустырем, как персик, небо тает: вода в огнях, Венеция сквозит, — а улица кончается в Китае, а та звезда над Волгою висит.