Ворованные Звёзды
Шрифт:
— Держи, — его голос возник из темноты, ровный и усталый. Он протянул тёмную пластиковую бутылку без этикетки. Внутри плескалась мутная жидкость. — Самогон техников. Из дрожжей и старого варенья. Три глотка. Не больше. Вырубит без сновидений.
Ария медленно подняла взгляд от бутылки к его лицу. Его черты были скрыты в сумерках, но увидела усталые морщины у глаз. И вспомнила. Чётко, как удар.
— Ты говорил, — её собственный голос прозвучал хрипло, — что пожалею.
Рей не отвёл глаз.
— Да. Говорил.
— И сейчас предлагаешь?
— Сейчас у тебя в голове трещит так, что я это слышу. И в лазарете нет ничего, кроме антисептика и бинтов. А это, — он ткнул пальцем в бутылку, — имеет вкус. И не отправит тебя с дизентерией в лазарет, как их бурда. Это не для веселья. Это чтобы выключиться.
Он говорил спокойно, без вызова. Просто констатация фактов. Но Ария покачала головой. Отказалась. Не из-за принципа. Из-за страха. Угроза, произнесённая тогда, в пыли Фароса, въелась в подкорку. Боялась не боли, а того, что станет тем, кем обещал — палачом. И это разрушит последнее, за что она ещё могла цепляться.
Рей смотрел на неё несколько секунд. Потом тяжело вздохнул.
— Ладно.
Он убрал бутылку во внутренний карман бронежилета, порылся в другом. Вытащил что-то маленькое, завёрнутое в серебристую фольгу, уже помятую. Положил это на камень рядом с ней.
— Офицерский шоколад. С «Гаунта» ещё. Имеет вкус тоже. Хуже не станет.
Он развернулся и ушёл не оглядываясь. Его шаги по гравию стихли.
Ария сидела не двигаясь. Потом её рука сама потянулась к фольге. Взяла шоколад, не глядя, развернула. Тёмный, уже немного подтаявший от тепла тела. Она отломила кусочек, положила в рот. Сладкий. Горьковатый. Настоящий. Он таял на языке, и комок в горле понемногу рассасывался.
Через несколько минут она услышала его шаги снова. Он вернулся, но не приблизился.
— Завтра в шесть у меня смена на вышке, — сказал он откуда-то из темноты. — Будешь в себе — приходи. Видимость плохая, нужна вторая пара глаз.
И снова ушёл.
Ария осталась сидеть, обняв колени. Сладкий привкус ещё держался на языке. Её мысли, обычно мечущиеся по кругу самообвинений, застряли на простом факте: он сдержал своё слово — не дал ей выпить. Но он же и помог. Он увидел её страх и нашёл другой путь. И всё ещё доверял ей свою спину на посту.
Это не было исцелением. Это была передышка. Маленький, обустроенный мирок внутри большого ада. И в центре этого мирка, якоря в бушующем море её сознания, стоял простой, усталый солдат, который не спасал её, а просто не давал утонуть. И который, вопреки всему, оказался человеком слова и дела. И этого, в условиях вечной осады под изумрудным куполом, оказывалось достаточно.
Сладкий привкус шоколада на языке был обманом. Минутная передышка. В лагере снова пахло пылью, гарью и вечным напряжением. Ария сидела, чувствуя, как тепло от плитки растекается по желудку, но не добирается до вечно холодного комка где-то под рёбрами. Она слышала, как Рей ушёл. Слышала, как где-то за стеной кто-то стонал во сне.
Она думала, это закончится шоколадом. Но Рей, похоже, составил себе план.
На следующий день он снова поставил перед ней вторую миску. Гуще, с тушёными корнеплодами, которые сталкеры притащили из какого-то заброшенного гидропонного цеха.
— Я не инвалид, — сказала она, не глядя на него. Голос прозвучал плоским, без эмоций. — Свой паёк я могу взять сама.
— Можешь, — согласился он, разминая затёкшую шею. — Но недоедаешь. А мне потом с тобой в дозор. Мне не нужен напарник, у которого в голове звенит от голода и путает тень нарийца. Ешь. Это не подарок. Это ТЗО.
Техническое задание на выживание. Солдатский цинизм. Она фыркнула, но взяла ложку.
После дозора, когда её начало трясти от переутомления и нахлынувших образов чужих смертей, он не спросил. Он взял её за плечо, развернул и толкнул в сторону небольшого отсека за бронедверью, где хранили трофейное оружие.
— Четыре часа. Спи.
— Не буду, — выдохнула она упираясь. — Там… там они громче.
— Здесь я за дверью. И у меня заряжено. Любой крик, любой шорох — мой или чужой — проверю. Твоим призракам со мной не справиться. Считай это усиленной защитой объекта. Тебя.
Он захлопнул дверь снаружи. Она осталась в темноте, прислушиваясь к его шагам за сталью. Давилась слезами бессилия. Но через полчаса, впервые за неделю, уснула без кошмаров. Он дежурил у двери все четыре часа.
На расчистке завалов он всегда оказывался между ней и наиболее вероятным направлением атаки. Неясно. Но когда нужно было проверить тёмный проём, он шёл первым. Когда начинали сыпаться обломки, он оттягивал её за собой.
— Ты что, мою карму отрабатываешь? — шипела она однажды, вытирая с лица бетонную пыль.
— У тебя реакция после видений замедлена на 0,3 секунды, — отозвался он, не оборачиваясь, сканируя пространство.
— По моим замерам. Это критично. Пока не восстановишь — будешь за мной. Это не опека. Это тактическое расположение сил.
Он всё измерял. Даже её несостоятельность.
Он выложил перед ней маленький, потрёпанный тюбик — синтетическую пасту, заменявшую всё: мыло, зубную пасту, крем.
— Откуда? — тупо спросила она. Такие не выдавали уже месяц.
— Мой, — коротко бросил он. — Бери.
— Зачем? — в её голосе снова запрыгали стальные иголки сарказма. — Чтобы я красивее сгнила? Или ты себе индульгенцию зарабатываешь?
Он замолчал. Долго. Потом поднял на неё взгляд. Не усталый. Пустой. Как выгоревшее поле после пожара.
— Да, — сказал он тихо, и это прозвучало страшнее любого крика. — Индульгенцию. Они мне больше не нужны. А тебе — да. Ты последняя, кто из того отряда ещё дышит. Значит, будешь дышать дальше. И пахнуть прилично — часть плана. Всё.
Он развернулся и ушёл.
Ария сидела, смотря на тюбик. Сарказм сдулся, как проколотый баллон. Внутри осталась только та самая, знакомая гнетущая пустота, но теперь в ней был чёткий, жёсткий контур. Он заботился не о ней. Он нёс службу. По охране последнего живого знамени их общего провала. Её жизнь превратилась в памятник. А он был его смотрителем.
И странным образом, в этой чудовищной, бесчеловечной логике было больше честности, чем в любой жалости. Он не просил выздоравливать. Он требовал функционировать. Как автомат, как часть механизма. И в этом было какое-то извращённое, но абсолютное принятие. Он видел её сломанной — и всё равно встраивал в систему. Потому что другой не было.