Врач-попаданка. Меня сделали женой пациента
Шрифт:
— Вы правда хотите ослушаться меня именно как жена, — сказал он вдруг.
Я замерла.
И вот тут стало по-настоящему неудобно.
Потому что он назвал это именно так, как я сама уже успела про себя почувствовать — зло, неохотно и совершенно не вовремя.
— Не выдумывайте, — сказала я слишком быстро.
— Вы плохая лгунья, когда злитесь.
— А вы слишком наблюдательны для человека, которого годами делали туманом на ножках.
Он усмехнулся едва заметно.
Я отвернулась к окну, чтобы не видеть его в эту секунду.
Проклятье.
Меньше всего мне сейчас нужны были нюансы между нами. Система, яд, архив, Элиза, северное крыло — уже более чем достаточно. Но тело и голова редко спрашивают разрешения, когда вдруг понимают что-то неприятное о собственных мотивах.
Да, я хотела ослушаться его не только потому, что была права.
Я хотела ослушаться именно потому, что он впервые запретил мне идти глубже не как хозяин и не как больной, а как мужчина, который уже один раз не удержал женщину от этой глубины и теперь не хочет смотреть, как это повторяется.
Очень жаль.
Потому что именно в такие моменты мне всегда хочется идти еще дальше.
Я повернулась обратно.
— Отдыхайте, — сказала я. — Через час принесут еду. Потом мы займемся архивом. А потом, если повезет, найдем то место, где ваш дом хранил слишком много красивых объяснений.
— И вы все равно не остановитесь.
— Нет.
— Даже если я снова скажу не лезть глубже.
Я посмотрела на него спокойно.
— Особенно если скажете это так, как сегодня.
Он ничего не ответил.
Только взгляд стал темнее.
И именно тогда я поняла окончательно: между мной и этим мужчиной уже заканчивается стадия, где мы можем прятаться только за врачом, пациентом, заговором и схемой лечения.
Это было плохо для порядка мыслей.
И, возможно, очень полезно для войны.
Потому что иногда именно самые неправильные чувства делают человека опаснее для тех, кто слишком рано решил, что все уже просчитано.
Глава 15
За ужином я поняла, кто в этом доме привык кормиться его слабостью
Архив разместили в бывшем кабинете отца Рейнара — как и все по-настоящему важное в этом доме, его спрятали не в тайнике, а на виду, просто под скучным названием и толстым слоем пыли. Если вещь называют достаточно уныло, половина людей перестает подозревать, что внутри может лежать чья-то смерть, поддельная схема лечения и годы тихого управления чужой беспомощностью.
До кабинета мы шли втроем: я, Рейнар и Тальвер с кольцом ключей, которые звенели у него на ладони с таким похоронным достоинством, будто сами заранее знали, что открывать сегодня будут не шкаф, а старую вину. Мира осталась в восточном крыле — стеречь комнату, тетради и мой последний запас терпения.
Рейнар шел медленнее, чем утром, но ровнее. После разговора он стал молчаливее, и я не лезла в это молчание лишний раз. Не из деликатности. Из профессионального расчета. Иногда человек после правды становится либо полезнее, либо опаснее. Я пока наблюдала, в какую сторону его качнет.
Тальвер отпер тяжелую дверь и отступил в сторону.
— Здесь держали бумаги старого хозяина, финансовые книги, семейные договоры и часть медицинских записей, которые не требовались в повседневной работе, — сказал он. — После болезни милорда сюда почти не заходили.
— Как удобно, — отозвалась я. — Значит, в доме есть место, где залежавшиеся документы пахнут честнее живых людей.
Кабинет встретил нас сухим запахом кожи, бумаги и остывшего камина. Широкий стол, закрытые шкафы, стеллажи до потолка, два высоких окна и серый свет после дождя, который ложился на все это так, будто даже день не хотел лишний раз вмешиваться в прошлое. На стене висел портрет старого лорда Валтера — тяжелолицего мужчины с тем выражением, которое обычно передается по наследству вместе с титулом и дурной привычкой считать молчание добродетелью.
— Приятный человек, — сказала я. — Даже мертвым смотрит так, будто мы ему испортили отчеты.
— Он бы с вами не ужился, — сухо заметил Рейнар.
— Зато я бы с ним быстро разобралась.
Тальвер кашлянул, пряча что-то среднее между ужасом и очень осторожным одобрением. Полезный человек. Я уже начинала понимать, что его главная беда не в отсутствии совести, а в том, что эту совесть слишком долго приучали служить тихо.
— Мне нужны записи о той ночи, когда у милорда после отмены настоя случился тяжелый приступ, — сказала я. — И все бумаги по лечению за месяц до смерти Элизы и месяц после.
Тальвер замер на полсекунды. Вот и первый след.
— Это может занять время, миледи.
— У нас оно уже стоило одной мертвой жены и одного почти сломанного хозяина. Так что работайте быстрее.
Мы разошлись по шкафам. Тальвер искал по старым реестрам и связкам бумаг, я — по медицинским коробкам и кожаным папкам без подписей, Рейнар сел в кресло у окна и просматривал то, что я ему приносила. Вид у него был не больного, а человека, которого слишком долго держали вне собственной истории, а теперь внезапно заставили читать все пропущенные главы залпом. Неприятное занятие. Но полезное.
Через двадцать минут у меня уже было четыре разных журнала с неполными, но очень говорящими записями. Красивую официальную версию Орин вел отдельно — гладко, аккуратно, с округлыми формулировками, где всё объяснялось «сложным состоянием», «переутомлением нервной системы» и «необходимостью вечерней стабилизации». А рядом лежала другая книжка, тонкая, без гербового штампа, где значились реальные дозировки, дополнительные инъекции и пометки о том, когда «пациент проявлял чрезмерную активность».
— Нашла, — сказала я и подошла к Рейнару.
Он протянул руку за журналом, но я не отдала сразу.
— Сначала я.
— Вы невыносимы.
— Да. И именно поэтому мы еще не похоронили вас красиво второй раз.
Я раскрыла нужную страницу. Дата совпадала с тем, что Элиза записала в своей тетради: за три дня до смерти. В официальной версии значилось: «По настоянию супруги вечерний укрепляющий состав не принят. Ночью у лорда — тяжелое обострение: судороги, потеря речи, выраженная спутанность сознания. Рекомендовано срочное возобновление полной схемы».