Время скитальцев
Шрифт:
Человек, несмотря на рассветный час, был пьян. Он покачивался, озираясь, и, казалось, уже слабо понимал, где обретается. У ног его валялась глиняная кружка с растекшейся винной лужицей, над которой кружились мухи.
— Что ты здесь делаешь, Данчетта?
Сидящий поднял отекшее лицо, откинул жиденькие спутанные пряди волос.
— Монерленги-и-и, — пьяненьким голосом протянул он. — Подайте на бедность скромному служителю изящного искусства… Дайте декейт, а?
— Я спросила, что ты здесь делаешь?
— Сижу-у. Отбываю-ю нак… — он икнул. — зание. Эти дуболомы, — он высокомерно кивнул в сторону стражника, который как раз появился из-за угла, как видно, с намерением проверить наказуемого. — Они ж не понимают…. Тупые, как пробка от бочки.
Он брезгливо передернулся.
— Снова? — спросила Эрме у подошедшего десятника городской стражи.
— Снова, монерленги, — с поклоном сообщил он. — Опять-таки.
— За что на сей раз?
— Так это, — с некоторой запинкой начал стражник. — Он шалашовок по Второму спуску гонял.
— Что?!
— Ну, девиц непотребных. С палкой за ними скакал. Еле угомонили.
— У меня два вопроса, — сказала Эрме. — Что эти твои «шалашовки» делали на Втором спуске, если они должны обретаться в Латароне…
— Так это… они не работали. Шли просто по улице, а он прицепился, — с готовностью пояснил стражник.
— Они лик земной оскверняют! — выкрикнул Данчетта. — Бесовские создания!
Ну да, ну да. А когда ты устраивал гулянки на весь Латарон, тебя это не смущало…
— А второй вопрос: почему в столь ранний час человек, отбывающий наказание у позорного столба, столь беспросветно пьян?
— Так это не мы! — заверил десятник. — Поить-то ведь не запрещено, вот она и поит. А чем поит, мы ж не проверяем.
— Она? — в недоумении спросила Эрме.
Стражник указал налево, в подворотню.
— А ну, предстань!
Из подворотни выползла женщина, обряженная в яркие лохмотья. Наверно, когда-то она была вызывающе красива, но годы и возлияния почти уничтожили и красоту, и вызов. Лицо обрюзгло и огрубело, под глазами то ли набрякли темные мешки, то ли чернели синяки.
Женщина улыбнулась, явив желтые зубы, и попыталась сделать некое подобие поклона, отчего ее растрепанные космы взметнулись в разные стороны.
— Прогнать? — спросил стражник.
— Не сметь, изверг! Она благодетельница моя! — запротестовал Данчетта. — Подательница влаги живительной! Дитя блаженной гармонии! Увековечена будет за доброту свою!
Он простер руки к женщине с такой энергией, что та попятилась.
— А ведь ты мне обещал, Данчетта, — заметила Эрме. — Клялся. В грудь себя кулаком бил…
— Душа у меня горит, монерленги! — дурным голосом завопил Данчетта. — Горит, плавится, пеплом покрывается! Вижу, как мир разъедают пороки, как ржа души точит! Пожар в груди моей!
— Я смотрю, пожар сей ты тушишь…
— Успокаиваю, — согласился Данчетта. — Ибо сказано: есть вино, на радость сердечную человеку данное, сердце врачует, воодушевляет и поддерживает…
— Понятно. Можешь не продолжать. Десятник, ты помнишь мои распоряжения в прошлый раз?
— Отцепить прикажете? — растерянно спросил стражник.
— Ни в коем случае, — ответила Эрме. — Пусть сидит, сколько приговорил префектор. А как срок истечет, отмыть и привести в палаццо. Вина не давать. Слышала ты, дитя блаженной гармонии?
Женщина ошарашено кивнула, то ли потрясенная фактом, что придется обойтись без вина, то ли тем, что к ней обратились подобным образом, и торопливо скрылась в подворотне.
Эрме тронула ногой Блудницу, и кобыла, недоверчиво косясь на грязного нечесаного человека, пошла вперед.
Данчетта затряс цепью и завопил на всю площадь:
— Душа у меня горит, монерленги! Душа!
Площадь осталась позади, но бряцание цепи еще долго раздавалось по улице.
— С позволения сказать, монерленги… Зря вы на него время тратите, — заметил Крамер. — Ну, протрезвеет, ну, поживет, как человек, с неделю, но ведь все одно: сорвется. Помните, еще дед ваш его в палаццо запирал, а он простыни порвал и с третьего этажа спустился. И первым делом в Латарон, в кабак и по бабам. У него уже и руки-то дрожат… Не будет толку.
Эрме промолчала. В глубине души она склонна была почти согласиться с капитаном. Данчетта давно утратил то, за что его так ценил дед. Стоило ли оживлять то, что ушло безвозвратно?
Они проскакали по Торговому тракту по Первого Спуска, и свернули, поднимаясь насквозь через квинту Черрено прямо к палаццо. Мощеные кремовым камнем улицы далеко разносили лязг подков, узкие окна домов строго и пристально смотрели на кортеж, и цветные гербовые вымпелы, обозначавшие особняки знати, еще сонно покачивались на утреннем ветру. Народу здесь было немного: раннее утро — время слуг и ремесленников. Эрме смотрела на розы, что, презрев приличия, перевешивались через высокие стены, мешая внешней строгости вида.
А потом улица расширилась, словно устье реки, впадая в площадь. И Эрме увидела всадника.
Всадник ждал на площади прямо перед Храмом Истины Крылатой, чуть в стороне от главного входа, вскинув копье в воинском приветствии.
Высоко над всадником поднимался правый придел. Огромное окно, когда-то полностью забранное многоцветным витражом, сейчас зияло осколками, щерящимися над пробоиной, сквозь которую внутрь здания свободно лился свет солнца.
Сам всадник на первый взгляд казался почти мальчишкой, по недосмотру взобравшимся на боевого коня. Но тяжелые доспехи, покрытые чеканкой, были пригнаны точно по фигуре, и рука держала поводья так твердо, что не оставалось ни малейшего сомнения, что только прикажи седок, и конь сойдет со своего возвышения, ударив копытами о булыжники площади, и будет повиноваться каждому приказу.
Но всадник медлил. Скептическая улыбка гуляла по его губам, и в улыбке этой Эрме подчас видела то укор, то насмешку — не над собой, но над всем этим торопливым изменчивым веком, последним рыцарем которого он был.
Солнечный луч играл на наконечнике копья — верный сигнал того, что утро снова посетило Виорентис Нагорный и было встречено во всеоружии. Утренний Всадник, навечно состоящий в свите Владычицы Зари.
На постаменте было выбито лишь одно слово «Таорец».
Боль потери, которую Эрме испытывала, когда монумент устанавливали на площади, и толпы народа (не только виорентийцы, но и приезжие) окружали подножие статуи, давно притупилась, пусть и не исчезла совсем. Сейчас она ощущала скорее смутную тревогу — от того, что так и не смогла выполнить все те обещания, что давала безлунной ночью на старой площади.
И, пожалуй, грусть от понимания того, что человек, чьи руки и сердце сотворили столь совершенное произведение искусства, валяется сейчас там, в пыли у позорного столба, и клянчит декейты на выпивку.
Курт, несомненно, был прав. Но Эрме знала: ради этой знакомой скептической улыбки, что навечно осталась на бронзовых губах, она даст несчастному пьянице еще одну попытку.
Заиграла сигнальная труба, и ворота Нового палаццо начали отворяться.
Долгий путь закончился.
Первый внутренний двор палаццо был просторен и гулок. Когда легионеры миновали ворота, то цокот подков и ржание наполнили галереи и ниши звонким разноголосым эхом.