ЖАНРЫ

Закат и падение Римской Империи. Том 7
Шрифт:

Древние римляне взялись бы за свои мечи с твердою решимостью умереть или победить. Первобытные христиане обнялись бы и стали бы с терпением и благочестием ожидать мученической смерти; но константинопольские греки воодушевлялись только религиозным рвением, а это рвение порождало только вражду и раздоры. Император Иоанн Палеолог отказался перед смертью от непопулярного намерения соединить греческую церковь с латинскою, а за это намерение снова взялись только тогда, когда бедственное положение его брата Константина заставило еще раз прибегнуть к лести и к притворству. Его послам было приказано присоединить к просьбам о мирской помощи уверение в духовной покорности; он извинял свое пренебрежение к церковным делам настоятельными государственными заботами и выражал православное желание, чтоб в Константинополь был прислан римский легат. Ватикан уже много раз был вводим в заблуждение, но не счел приличным оставлять без внимания эти признаки раскаяния; прислать легата было легче, чем прислать армию, и почти за шесть месяцев до роковой развязки в Константинополь прибыл в звании папского легата русский уроженец кардинал Исидор со свитой, состоявшей из священников и солдат. Император принял его как друга и как отца, почтительно выслушивал и его публичные поучения, и его интимные наставления и вместе с самыми податливыми священниками и мирянами подписался под актом соединения двух церквей в том виде, как оно было установлено на Флорентийском соборе. Греки и латины собрались 12-го декабря в Софийском соборе для жертвоприношения и молитв, причем торжественно поминались имена двух первосвященников — Христова наместника Николая Пятого и отправленного мятежниками в ссылку Патриарха Григория.

Но облачение и язык того латинского священника, который совершал у алтаря богослужение, были предметом скандала для греков, которые с ужасом заметили, что он освящал пресный хлеб и вливал холодную воду в чашу св. Причастия. Один национальный историк со стыдом признался, что ни один из его соотечественников, ни даже сам император, не были искренны в этом соглашении. Для их торопливого и безусловного изъявления покорности служило извинением данное им обещание предстоящего пересмотра заключенных условий, но самым лучшим или самым худшим для них оправданием служило их собственное сознание в вероломстве. Когда их добросовестные единоверцы осыпали их упреками, они шепотом отвечали: “Потерпите немного; подождите, чтоб Бог избавил столицу от великого дракона, который хочет пожрать нас. Тогда вы увидите, искренно ли наше примирение с азимитами”. Но терпеливость не принадлежит к числу атрибутов религиозного рвения, а хитрыми уловками двора нельзя стеснять или обуздывать народный энтузиазм. Жители обоего пола и всех сословий толпами устремились из Софийского собора к келье монаха Геннадия, чтобы спросить совета у этого оракула церкви. Святого человека нельзя было видеть, потому что он, как следовало полагать, был погружен в глубокие думы или в мистический экстаз; но он выставил на дверях своей кельи красноречивую дощечку, на которой верующие мало помалу прочли следующие грозные слова: “Несчастные римляне! Зачем хотите вы отрекаться от истины; зачем хотите вы полагаться на итальянцев, вместо того чтоб возлагать ваши упования на Бога? Утрачивая вашу религию, вы утратите и ваш город. О Боже! сжалься надо мной. Я заявляю перед Тобой, что я невиновен в этом преступлении. Несчастные римляне, одумайтесь, не торопитесь и покайтесь. С той минуты как вы откажетесь от религии ваших предков и впадете в нечестие, вы поступите в рабство к иноземцам”. Чистые, как ангелы, и гордые, как демоны, девственницы, посвятившие себя Богу, отвергли по совету Геннадия акт соединения и отказались от всякого общения с настоящими и будущими сообщниками латинов, а большая часть духовенства и народа одобрила их решение и последовала их примеру. Из монастыря благочестивые греки разошлись по трактирам; там они пили за погибель папских рабов, опоражнивали свои стаканы в честь иконы Святой Девы и молили ее защитить от Мехмеда город, который она ранее того спасла от Хосроя и от Хагана. В двойном опьянении — от религиозного усердия и от вина — они отважно восклицали: “Какая нам надобность в помощи, в соединении церквей и в латинах? подальше от нас с культом азимитов!” В течение зимы, предшествовавшей взятию Константинополя турками, вся нация обезумела от этих заразительных неистовств, а Великий Пост и приближение Пасхи, вместо того чтобы внушить милосердие и любовь, лишь усилили упорство и влияние фанатиков. Духовники стали проверять религиозные верования своих прихожан и тревожить их совесть; они стали налагать строгую епитимию на тех, кто принял Причастие от священника, давшего положительное или безмолвное согласие на соединение церквей. Совершенное таким священником богослужение сообщало заразу безмолвным и безучастным зрителям церковного обряда; он лишался своего священнического звания за то, что устраивал такое нечестивое зрелище, а к его молитвам или отпущению грехов не дозволялось прибегать даже в тех случаях, когда угрожала внезапная смерть. Лишь только Софийский собор был осквернен латинским богослужением, духовенство и народ стали удаляться от него, как удалялись от еврейских синагог или от языческих храмов, и мрачное безмолвие стало царить под обширными и великолепными церковными сводами, которые так часто оглашались молитвами и благодарственными молебнами среди облаков фимиама и при блеске бесчисленных светильников. На латинов смотрели как на самых гнусных между еретиками и неверующими, а великий герцог, занимавший в империи пост первого министра, как рассказывали, объявил, что ему было бы приятнее видеть в Константинополе чалму Мехмеда, чем папскую тиару или кардинальскую шапку. Эти неприличные для христиан и для патриотов чувства были общими среди греков и сделались гибельными для них; император не пользовался любовью своих подданных и не находил в них опоры, а их врожденная трусость освящалась покорностью перед волей Божьей или химерической надеждой, что они будут спасены каким-нибудь чудом.

В том треугольнике, который образуется внешними очертаниями Константинополя, две стороны, лежащие вдоль морского берега, были неприступны для неприятеля — Пропонтида от природы, а гавань — благодаря искусству. Находившееся между этими двумя береговыми линиями и обращенное к континенту основание треугольника было защищено двойной стеной и рвом глубиною в сто футов. На эту линию укреплений, которая, по словам очевидца Франца, имела в длину шесть миль,оттоманы и направили свои главные нападения, а император, распределив войска и их начальников по самым опасным постам, взял на себя защиту внешней городской стены. В первые дни осады греческие солдаты спускались в ров и выходили в открытое поле, но они скоро убедились, что на одного христианина приходится более двадцати турок и после этой смелой прелюдии благоразумно ограничились защитой городского вала при помощи своих метательных снарядов. И за эту благоразумную решимость их нельзя обвинять в трусости. Нация, действительно, была и труслива, и достойна презрения; но последний Константин достоин названия героя; его отважный отряд добровольцев был воодушевлен римским мужеством, а иноземные вспомогательные войска поддержали честь западного рыцарства. Непрерывное метание дротиков и стрел сопровождалось дымом и треском от стрельбы из их мушкетов и пушек. Каждое из их маленьких огнестрельных орудий пускало в неприятеля зараз по пяти и даже по десяти свинцовых пуль величиною в грецкий орех, и если неприятельские ряды были тесно сомкнуты, а заряд был велик, то один выстрел мог пронзать броню и грудь нескольких врагов. Но турецкие апроши скоро были защищены траншеями или прикрыты развалинами. Опытность христиан в военном деле увеличивалась ежедневно, но их запасы пороха были недостаточны и скоро могли истощиться. Их артиллерийские орудия были незначительны и калибром, и числом, а если у них и было несколько пушек большого калибра, они опасались ставить эти пушки на городских стенах, которые были стары и могли развалиться от производимого выстрелами сотрясения. Мусульмане были также знакомы с этим новооткрытым способом разрушения и пользовались им с той особой энергией, которую вносят во всякое дело религиозное рвение, обильные денежные средства и деспотизм. Уже ранее было говорено о Мехмедовой большой пушке, игравшей в истории того времени важную и бросавшуюся в глаза роль; но по обеим сторонам этой громадной военной машины стояли две другие, почти равнявшиеся ей по величине; длинный ряд турецких артиллерийских орудий был наведен на городские стены; четырнадцать батарей зараз громили эти стены в самых доступных пунктах, а говоря об одной из этих батарей, один писатель употребил двусмысленное выражение, из которого можно заключить, или что батарея состояла из ста тридцати пушек, или что из нее было выпущено сто тридцать ядер. Однако из того, какие были плоды усилий Мехмеда, ясно видно, что артиллерийское искусство еще находилось в ту пору в младенчестве. Под руководством такого начальника, который дорожил каждой минутой, из большой пушки можно было выстрелить не более семи раз в день. Раскалившийся металл лопнул; несколько рабочих было убито, и все восхищались искусством того мастера, который придумал, в предупреждение подобных несчастий, вливать после каждого выстрела в дуло пушки оливковое масло.

Первые выстрелы делались наудачу, и от них было больше треска, чем вреда; но один христианин научил турецких инженеров наводить пушки на две противоположные стороны выдающихся углов бастиона. Несмотря на все несовершенства стрельбы, тяжесть снарядов и частое повторение выстрелов несколько повредили стены, а турки, доведя свои апроши до края рва, попытались засыпать эту глубокую пропасть и проложить дорогу для приступа. Они стали туда наваливать фашины, бочки и древесные пни, а рабочие трудились с таким рвением, что передние из них и самые слабые падали в пропасть и были немедленно засыпаны. Осаждающие старались засыпать ров, а осажденным приходилось очищать ров от всего, чтоб было туда навалено, и после продолжительной борьбы они уничтожали ночью то, что было сделано неприятелем в течение дня. Для Мехмеда главным ресурсом было подведение мин; но почва была камениста; в таких попытках его постоянно останавливали христианские инженеры, подводившие контрмины, а в ту пору еще не было найдено средство наполнять эти подземные проходы порохом и взрывать на воздух целые башни и города. Осада Константинополя отличалась от других осад тем, что она производилась при помощи и старой артиллерии, и новой. Рядом с пушками употреблялись в дело механические орудия, метавшие камни и стрелы; против одних и тех же стен были наведены и пушки, и тараны, а изобретение пороха не сделало излишним употребление жидкого и неугасимого греческого огня. Турки подвозили поставленную на колесах громадную деревянную башню; этот подвижной магазин военных снарядов и фашин был прикрыт тройным рядом воловьих кож; находившиеся там солдаты могли безопасно стрелять в неприятеля из амбразур, а в передней стороне башни было сделано три двери для вылазок и для отступления солдат и рабочих. По лестнице можно было взбираться на верхнюю площадку, а с этой площадки можно было при помощи блоков поднимать до одного с ней уровня штурмовую лестницу, которая могла служить чем-то вроде моста и которую можно было прицеплять к неприятельскому валу. При помощи этих различных приспособлений, из которых некоторые были столько же новы, сколько пагубны для греков, башня св. Романа была наконец разрушена; после упорной борьбы турки были отражены от бреши и были принуждены прекратить нападение по причине темноты; но они надеялись, что на рассвете возобновят нападение со свежими силами и с решительным успехом. Император и Юстиниани воспользовались каждой минутой этого перерыва, еще не отнимавшего у них последней надежды; они провели ночь на этом месте и торопили окончание работ, от которых зависело спасение церкви и города. На рассвете нетерпеливый султан увидел с удивлением и с досадой, что его деревянная башня обращена в пепел, что ров очищен и по-прежнему непроходим и что башня св. Романа по-прежнему крепка и цела. Он оплакал неудачу своего замысла, и из его уст вырвалось нечестивое восклицание, что даже тридцать семь тысяч пророков не могли бы уверить его, что неверующие способны совершить такую работу в такой короткий промежуток времени.

Великодушие христианских монархов оказалось и сдержанным, и запоздалым; но лишь только Константинополю стала грозить опасность осады, Константин завел с владетелями Архипелага, Морей и Сицилии переговоры о присылке самых необходимых подкреплений. Еще в начале апреля пять больших кораблей, снаряженных и для торговли и для войны, были готовы отплыть из Хиосской гавани, но их задерживал ветер, упорно дувший с севера. На одном из этих кораблей был вывешен императорский флаг, а остальные четыре принадлежали генуэзцам; они были нагружены пшеницей и ячменем, вином, оливковым маслом и овощами, а важнее всего было то, что на них были посажены солдаты и матросы для обороны столицы. После утомительного ожидания наконец подул с юга легкий ветерок, а на другой день поднялся сильный ветер, который и пронес этот флот через Геллеспонт и Пропондиту; но город уже был окружен и с моря, и с сухого пути, а стоявший у входа в Босфор турецкий флот растянулся от одного берега до другого в форме полумесяца для того, чтоб перехватить этих отважных греческих союзников на пути или, по меньшей мере, для того, чтоб отразить их. Читатель, у которого в памяти географическая карта Константинополя, поймет и оценит по достоинству величие этого зрелища. Пять христианских кораблей подвигались вперед при радостных возгласах экипажа со всей скоростью, какая была возможна при совокупном действии парусов и весел, а у неприятеля, на которого они намеревались напасть, было триста судов; городской вал, лагерь и берега Европы и Азии были усеяны бесчисленными зрителями, с тревогой ожидавшими результатов прибытия этих важных подкреплений. С первого взгляда могло показаться, что исход борьбы не подлежит никакому сомнению; на стороне мусульман было неизмеримое превосходство военных сил, и благодаря своей многочисленности и храбрости они неизбежно одержали бы верх, если бы была тихая погода. Но их флот, построенный на скорую руку и кое-как, был создан не народным гением, а произволом султана; когда турки находились на вершине своего могущества, они сознавали, что если Бог предназначил им владычествовать на земле, то он предоставил владычество на морях неверующи, а ряд поражений и быстрый упадок их могущества засвидетельствовали основательность этого скромного сознания. За исключением восемнадцати довольно сильных галер их флот состоял из открытых шлюпок, которые были плохо построены и дурно управлялись, были наполнены солдатами, но не имели пушек, а так как мужество зарождается в значительной мере от сознания силы, то самые храбрые из янычаров могли превратиться в трусов, когда им пришлось бороться с незнакомой для них стихией. В христианской эскадре пять больших и высоких кораблей управлялись искусными кормчими, а их экипаж состоял из итальянских и греческих ветеранов, издавна научившихся преодолевать трудности и опасности мореплавания. Они старались топить или разгонять слабые суда, преграждавшие им путь; их артиллерия громила все, что показывалось на поверхности волн; они обливали греческим огнем, тех противников, которые осмеливались приближаться к ним с целью абордировать их, а ветер и волны обыкновенно берут сторону тех моряков, которые всех искуснее. Во время сражения императорский корабль едва не был взят неприятелем и был обязан своим спасением генуэзским кораблям, а турки, напавшие сначала издали, а потом на более близком расстоянии, были два раза отражены со значительными потерями. Сам Мехмед стоял на берегу верхом на коне; он возбуждал в своих подданных мужество своими возгласами и своим присутствием, обещанием наград и тем, что наводил на них еще более страха, нежели неприятель. Выражениями своего гнева и даже своими телодвижениями он как будто старался подражать сражавшимся, и, точно будто считая себя властителем природы, пришпоривал своего коня, бесстрашно и безуспешно пытаясь устремиться на нем в море. Его упреки и раздававшиеся из лагеря возгласы побудили оттоманов предпринять третье нападение, которое было еще более для них гибельно и более кровопролитно, нежели два первых, и я должен привести свидетельство Франца (хотя и не могу вполне ему верить), который утверждает со слов самих турок, что они лишились в этот день более двадцати тысяч человек. Они в беспорядке укрылись у берегов Европы и Азии, между тем как христианская эскадра с торжеством и беспрепятственно проехала вдоль Босфора и стала безопасно на якоре внутри загороженной цепью гавани. В самоуверенности от победы христиане хвастались, что против них не устоят все военные силы турок, а турецкий адмирал, или капитан-паша, получивший тяжелую рану в глаз, находил для себя некоторое утешение в том, что выдавал эту рану за причину своего поражения. Балта-Оглы был ренегат из рода болгарских князей; его военные дарования были запятнаны непопулярным пороком корыстолюбия, а неудача считается за достаточное доказательство вины и под деспотизмом монарха, и под деспотизмом народа. Его высокое звание и прошлые заслуги не предохранили его от Мехмедова гнева. Четыре раба разложили капитан-пашу на земле в присутствии султана и дали ему сто ударов золотым прутом; он был осужден на смертную казнь и восхищался милосердием султана, который удовольствовался более легким наказанием — конфискацией и ссылкой.

Прибытие подкреплений оживило надежды греков и ярко выставило наружу беспечность их западных союзников. Миллионы крестоносцев добровольно шли на неизбежную смерть в степях Анатолии и среди утесов Палестины; но императорская столица была по своему географическому положению неприступна для врагов и легко доступна для друзей, и если бы приморские державы прислали небольшие подкрепления, они спасли бы от гибели остатки римского имени и поддержали бы существование христианской крепости в самом центре оттоманских владений. Однако прибытие вышеупомянутых пяти кораблей было единственной и слабой попыткой спасти Константинополь; к его опасному положению были равнодушны более отдаленные государства, и венгерский посол или, по меньшей мере, посол Хуньяди постоянно находился в турецком лагере для того, чтоб разгонять опасения султана и руководить его военными операциями.

Греки не могли знать, что происходило на тайных заседаниях дивана, однако они были убеждены, что их упорное и неожиданное сопротивление изнурило настойчивость Мехмеда. Султан уже начинал помышлять об отступлении, и осада была бы скоро снята, если бы честолюбивый и завистливый второй визирь не воспротивился коварным советам Калиля-паши, все еще поддерживавшего тайные сношения с византийским двором. Взятие города казалось невозможным, если не будет сделано двойного нападения — и из гавани и с сухого пути; но гавань была неприступна: цепь, которую был загорожен ее вход, охранялась восемью большими кораблями, более чем двадцатью кораблями меньших размеров, несколькими галерами и шлюпками; а турки не только не могли прорваться сквозь эту преграду, но могли опасаться, что этот флот выйдет в море и что им придется вторично выдерживать морскую битву. В этом затруднительном положении гений Мехмеда задумал и привел в исполнение план, отличавшийся поразительною смелостью: он решился перевезти сухим путем более легкие турецкие суда и боевые запасы из Босфора в верхнюю часть гавани. Это было расстояние почти в десять миль; почва была неровная и усеянная густым кустарником, а так как приходилось прокладывать дорогу позади предместья Галаты, то от генуэзцев зависело дать туркам свободный пропуск или истребить их. Но эти себялюбивые торговцы заботились только об одном — чтоб им пришлось погибать после всех, а многочисленность послушных рабочих восполнила недостаток уменья. Выровненная дорога была покрыта широкой настилкой из крепких досок, а чтоб эти доски были более гладки и скользки, их намазали бараньим и воловьим жиром. Восемьдесят пятидесяти и тридцативесельных легких галер и бригантин были вытащены на берег Босфора, поставлены на колеса и двинуты с места усилиями рабочих и при помощи блоков. У руля и у носа каждого судна стояли два руководителя, или кормчих; паруса развевались от ветра, а рабочие увеселяли себя песнями и радостными возгласами. В течение одной ночи этот турецкий флот с трудом взобрался на возвышенность, проехал по равнине и спустился по покатости на неглубокие воды гавани, куда не могли проникать греческие корабли, более глубоко сидевшие в воде. Существенная важность этой операции была преувеличена с одной стороны страхом, который она навела на греков, с другой стороны — самоуверенностью, которую она внушила туркам; но самый факт очевиден и бесспорен, и о нем рассказывали писатели обеих наций. Древние не раз прибегали к такой же военной хитрости. Оттоманские галеры (я должен еще раз это повторить) были ничто иное, как большие шлюпки, а если мы сравним размеры судов и расстояние, препятствия и средства, то мы, быть может, придем к убеждению, что это распрославленное чудо было повторено в наше собственное время. Лишь только Мехмеду удалось занять верхнюю гавань судами и войсками, он соорудил в самой узкой ее части мост, или, вернее, мол шириною в пятьдесят локтей, а длиною в сто; этот мол был сделан из бочек, связанных между собою бревнами, которые были прикреплены одно к другому железными кольцами, а сверху был наслан солидный пол. На этой плавучей батарее он поставил одну из своих самых больших пушек, между тем как восемьдесят галер приблизились с войсками и штурмовыми лестницами к той более доступной стороне города, с которой Константинополь был взят приступом латинскими завоевателями. Христиан обвиняли в том, что они по небрежности не уничтожили этих сооружений прежде, нежели работы были окончены; но более сильные турецкие батареи принудили христиан прекратить пушечную пальбу, а ночью была сделана попытка сжечь и корабли султана, и построенный им мост. Но бдительность Мехмеда не дозволила грекам приблизиться; их передовые галеоты были потоплены или захвачены неприятелем; сорок самых храбрых итальянских и греческих юношей были безжалостно умерщвлены по приказанию султана, а император не мог облегчить свою скорбь тем, что прибегнул к справедливому, но жестокому отмщению, выставив на городских стенах головы двухсот шестидесяти мусульманских пленников. После сорокадневной осады гибель Константинополя сделалась неизбежной; уменьшившийся числом гарнизон был доведен до изнеможения двойным нападением: укрепления, которые в течении стольких веков выдерживали все неприятельские нападения, были со всех сторон разрушены оттоманской артиллерией; в них было пробито несколько брешей, а подле ворот св. Романа четыре башни были срыты до основания. Для уплаты жалованья своим измученным и готовым взбунтоваться войскам Константин был вынужден обирать церкви, обещаясь возвратить вчетверо более того, что у них брал, а это святотатство вызывало новые упреки со стороны тех, кто не желал соединения церквей. Дух раздора еще уменьшал последние военные силы христиан; генуэзские и венецианские вспомогательные войска соперничали одни с другими из за первенства, а Юстиниани и великий герцог, не заглушившие своего честолюбия в виду общей опасности, обвиняли друг друга в измене и в трусости.

Во время осады Константинополя несколько раз произносились слова “мир” и “капитуляция”, и между неприятельским лагерем и столицей несколько раз велись сношения через посредство послов. Гордость императора смирилась в несчастьи, и он согласился бы на всякие мирные условия, совместимые с неприкосновенностью религии и императорской власти. Турецкий султан желал сберечь жизнь своих солдат; он еще сильнее желал достигнуть обладания византийскими сокровищами и исполнял священный долг мусульманина, предоставляя габурам на выбор или обрезание, или уплату дани, или смерть. Корыстолюбие Мехмеда, быть может, удовлетворилось бы ежегодной уплатой ста тысяч дукатов; но его честолюбие стремилось к обладанию столицей Востока; императору он предлагал равноценную замену утраченных владений, а народу — свободу вероисповедания или безопасное удаление из города; но после нескольких бесплодных попыток установить условия мирного договора он объявил о своей решимости или воссесть на константинопольском престоле, или умереть под стенами города. Чувство чести и опасение навлечь на себя общее порицание не дозволили Палеологу отдать город в руки оттоманов, и он решился вести борьбу до последней крайности. Султан употребил несколько дней на приготовления к приступу, а его любимая наука астрология отсрочила гибель греков, указав на 29 мая как на самый благоприятный день для задуманного дела. Вечером 27 мая он сделал свои окончательные распоряжения, собрал военных начальников и разослал по лагерю глашатаев с приказанием объяснять мотивы опасного предприятия и обязанность каждого повиноваться. Страх — главная опора деспотических правительств, и выраженные в восточном стиле угрозы султана предупреждали беглецов и дезертиров, что будь у них птичьи крылья, они все-таки не избежали бы его неумолимого правосудия. Его паши и янычары большею частью происходили от христианских родителей; но усыновления приучали их дорожить честью турецкого имени, и несмотря на то что солдаты постепенно сменялись новыми рекрутами, подражание и дисциплина поддерживали один и тот же дух и в легионах, и в полках, или одах. Мусульман убеждали как следует приготовиться к священному предприятию — очистить душу молитвой, тело — семью омовениями и воздерживаться от пищи до конца следующего дня. Толпа дервишей ходила по палаткам, для того чтоб внушать солдатам желание мученической смерти и чтоб уверять их, что убитые будут наслаждаться вечной юностью среди райских ручьев и садов в объятиях чернооких дев. Впрочем, Мехмед рассчитывал всего более на влияние мирских и видимых наград. Победоносным войскам было обещано двойное жалованье. “Город и его здания, — говорил Мехмед, — принадлежат мне; но я предоставляю вам, в награду за ваше мужество, пленников и добычу, сокровища, заключающиеся в золоте и женской красоте; будьте богаты и счастливы. В моем владении немало провинций: тот неустрашимый солдат, который прежде всех взберется на стены Константинополя, будет награжден управлением самой лучшей и самой богатой из них, а моя признательность осыпет его такими почестями и милостями, которые превзойдут его собственные ожидания”. Эти разнообразные и веские мотивы возбудили среди турок общее рвение, заставлявшее их не дорожить жизнью и с нетерпением ожидать боя; их лагерь огласился обычными возгласами мусульман: “Бог един, а Магомет — его пророк”, а море и суша осветились разведенными ночью огнями на всем пространстве от Галаты до Семи Башен.

В совершенно ином положении находились христиане; они в громких и бесплодных жалобах скорбели о своих грехах и об угрожавшем за эти грехи наказании. Божественную икону Св. Девы они носили по городу в торжественной процессии; но их небесная заступница была глуха к их мольбам; они обвиняли императора в упорном нежелании своевременно сдаться на капитуляцию, предвкушали свою ужасную участь и мечтали о спокойствии и безопасности, которыми будут наслаждаться в рабской зависимости от турок. Самые знатные греки и самые храбрые союзники были вызваны во дворец для того, чтобы приготовиться 28-го числа вечером к исполнению своих опасных обязанностей во время генерального приступа. Последняя речь Палеолога была надгробным словом над Римской империей: он рассыпался в обещаниях и мольбах и тщетно пытался внушить надежду, которая угасла в его собственной душе. В этом мире все было печально и мрачно, а ни Евангелие, ни христианская церковь не обещали никакой особой награды тем героям, которые погибнут, защищая свое отечество. Но пример монарха и неприятная жизнь внутри осажденного города воодушевили этих воинов мужеством отчаяния; эту трогательную сцену описал историк Франц, сам присутствовавший на этом печальном совещании. Они плакали и обнимались; не заботясь ни о своих семьях, ни о своих личных интересах, они обрекли себя на смерть, и каждый из отправившихся на свой пост начальников провел всю ночь на городском валу в тревожном бдении. Император отправился в сопровождении нескольких преданных друзей в Софийский собор, который через несколько часов должен был превратиться в мечеть; там они плакали, молились и благочестиво приобщились Св. Таин. Константин отдохнул несколько минут во дворце, в котором со всех сторон раздавались крики и плач; затем он попросил прощения у всех, кого мог обидеть, и сел на коня, чтобы объехать сторожевые посты и наблюдать за движениями неприятеля. В своем бедственном положении и в своем падении последний Константин был более велик, чем византийские цезари во время своего продолжительного благополучного владычества.

Успеху приступа иногда может способствовать ночная суматоха; но воинская прозорливость и астрономические познания Мехмеда заставили его отложить атаку до утра достопамятного 29-го мая 1453 года по христианскому летоисчислению. Предшествовавшая ночь была проведена в самых деятельных приготовлениях; войска, пушки и фашины были пододвинуты к краю рва, представлявшего во многих местах удобный и гладкий проход вплоть до бреши, а восемьдесят турецких галер почти прикасались своей носовой частью и своими штурмовыми лестницами до стен гавани, самых неудобных для обороны. Солдатам было приказано хранить молчание под страхом смертной казни; но физические законы движения и звука не подчиняются ни дисциплине, ни страху; каждый из турок мог не раскрывать рта и осторожно передвигать ноги, а движение и усилия стольких тысяч людей все-таки производили странное смешение нестройных звуков, которые долетали до слуха стоявших на башнях часовых. С рассветом турки двинулись на приступ и с моря, и с сухого пути, воздержавшись от обычного сигнального пушечного выстрела, а сомкнутость и непрерывность их боевой линии сравнивали со свитой или со скрученной веревкой. Их передние ряды состояли из разного сброда: из добровольцев, сражавшихся без всякого порядка и без всякой дисциплины, из слабых стариков и детей, из крестьян и бродяг, из всех тех, кто примкнул к турецкой армии в безрассудном расчете на добычу и на мученическую смерть. Общий напор принудил их устремиться на городские стены; те из них, которые имели смелость взобраться на эти стены, были немедленно сброшены в ров, и ни одна стрела и ни одно пушечное ядро не были бесплодно пущены христианами в эту густую массу людей. Но их физические силы и их боевые запасы истощились в этой утомительной обороне; ров наполнился трупами, по которым боевые товарищи убитых могли пробираться, как по мосту, и смерть этих обреченных на гибель людей оказалась более полезной, чем их жизнь. Войска Анатолии и Романии ходили одни вслед за другими на приступ под руководством своих пашей и санжаков; их успехи были непрочны и сомнительны; после двухчасовой борьбы перевес был на стороне греков и их положение улучшилось; повсюду раздавался голос императора, убеждавшего солдат сделать последнее усилие, чтобы спасти их отечество. В эту роковую минуту двинулись вперед со своими свежими силами энергичные и непобедимые янычары. Сам султан, верхом на коне и с железной булавой в руке, был очевидцем и судьей их мужества; его окружал десятитысячный отряд его отечественных войск, которые он приберегал для решительной минуты; он голосом и глазами направлял и толкал вперед толпы нападающих. Многочисленные представители его правосудия стояли позади боевой линии, для того чтобы поощрять, сдерживать или наказывать солдат, и если было опасно устремляться вперед, зато, поворачивая назад, нельзя было избежать позора и смертной казни. Крики, вызванные страхом или физическими страданиями, заглушались воинственной музыкой барабанов, труб и литавр, а на опыте дознано, что механическое действие звуков, ускоряя кровообращение и усиливая душевную бодрость, производит на человеческий организм более сильное впечатление, чем красноречивые воззвания к здравому смыслу и к чести. Оттоманская артиллерия гремела со всех сторон — и с фронта турецкой армии, и с галер, и с моста; и неприятельский лагерь и столица, и греки и турки, были окружены облаками дыма, которые могли быть разогнаны только спасением или окончательным падением Римской империи. Рукопашные схватки действительных или вымышленных героев забавляют нашу фантазию и возбуждают в нас сочувствие к которому-нибудь из двух противников, искусные военные эволюции могут обогащать наш ум новыми познаниями и вносить усовершенствования в науку, хотя и вредную, но необходимую для человеческого общества, но в однообразном и отвратительном зрелище генерального приступа нет ничего, кроме крови, ужасов и общего смятения, и я не возьмусь описывать сцену, которая происходила три столетия тому назад на далеком расстоянии в тысячу миль и о которой не могли составить себе верного и ясного понятия даже сами действующие лица.

Немедленное взятие Константинополя можно приписать пуле или стреле, пронзившей латную рукавицу Иоанна Юстиниани. Вид крови и мучительная боль отняли бодрость у вождя, мужество и опытность которого были самым надежным оплотом столицы. Когда он покинул свой пост, чтобы обратиться за помощью к хирургу, неутомимый император заметил его удаление и остановил его: “Ваша рана, — воскликнул Палеолог, — незначительна; мы находимся в крайней опасности; ваше присутствие необходимо, и куда же намерены вы удалиться?” — “Я удалюсь, — сказал объятый страхом генуэзец, — той дорогой, которую Бог проложил для турок”, и с этими словами он торопливо прошел сквозь одну из брешей, пробитых во внутренней стене. Этим малодушным поступком он запятнал свою славную воинскую карьеру, а те немногие дни, которые он провел после того в Галате или на острове Хиос, были отравлены и публичными укорами и упреками его собственной совести. Его примеру последовала большая часть латинских союзников, и оборона стала слабеть именно в ту минуту, когда нападение возобновилось с удвоенной энергией. Оттоманы были многочисленнее христиан в пятьдесят, даже, быть может, в сто раз; двойные городские стены были обращены пушечными выстрелами в груды развалин; в тянувшейся на несколько миль городской окружности нетрудно было найти такие пункты, которые были более доступны для нападения или более слабо охранялись, а лишь только осаждающим удалось бы проникнуть внутрь города в каком-нибудь одном пункте, Константинополь был безвозвратно утрачен. Первым, кто оказался достойным обещанной султаном награды, был янычар Гассан, отличавшийся гигантским ростом и необыкновенной физической силой. Он взобрался на внешнюю стену с палашом в одной руке и со щитом в другой; из тридцати янычаров, соперничавших с ним в мужестве, восемнадцать погибли в этой отважной попытке. Гассан достиг вместе со своими двенадцатью товарищами вершины укреплений; сброшенный с вала гигант приподнялся на одно колено, но туча стрел и каменьев снова повалила его наземь. Тем не менее он доказал, что его цель была достижима; городские стены и башни немедленно покрылись массами турок, и вытесненные со своих выгодных позиций греки были подавлены постоянно возраставшей многочисленностью врагов В этой массе людей был долго виден император, исполнявший все обязанности вождя и солдата, но он наконец исчез. Сражавшиеся вокруг него представители греческой знати отстаивали до последнего издыхания честь Палеологов и Кантакузинов; кто-то слышал скорбное восклицание Константина: “Неужели не найдется христианина, который отрубил бы мне голову?”, и его предсмертная забота была только о том, чтобы не попасться живым в руки неверных. В критическую минуту Константин из предосторожности сбросил с себя пурпуровую мантию; среди свалки он пал от неизвестной руки и его труп был завален грудой убитых. С его смертью сопротивление прекратилось и все пришло в беспорядок; греки обратились в бегство в направлении к городу, и многие из них были раздавлены толпами беглецов, теснившихся в узких воротах св. Романа. Победоносные турки устремились вперед сквозь бреши, пробитые во внутренней городской стене, а в то время как они проникали в городские улицы, к ним присоединились их боевые товарищи, вломившиеся в ворота Фанара со стороны гавани. В первом пылу преследования они умертвили около двух тысяч христиан; но корыстолюбие скоро взяло верх над жестокосердием, и победители сами сознавались, что они немедленно стали бы щадить жизнь городских жителей, если бы храбрость императора и его отборных отрядов не заставляла их ожидать такого же упорного сопротивления во всех столичных кварталах. И так, Константинополь, устоявший против военных сил Хосроя, Хагана и Халифов, безвозвратно преклонился после пятидесятитрехдневной осады перед военным могуществом Мехмеда Второго. Латины только уничтожили его владычество, а мусульманские завоеватели повергли в прах и его религию.

Поделиться с друзьями: