Закрой жалюзи
Шрифт:
Она взяла камеру. Она была легкой, дешевой, пластиковой. Как игрушка.
— Десять кадров в день, — повторил он. — Приносишь сюда. Каждый раз в четыре. Пока не надоест. Или пока не случится что-то еще.
— Что еще?
— Не знаю. Жизнь.
Она встала, надела куртку, сунула фотоаппарат в карман.
— Зачем тебе это? Правда? — спросила она в последний раз, уже у двери.
Он стоял у стола, смотрел на флешку, лежащую на столе.
— Чтобы не забыть, как выглядит чья-то настоящая, не наигранная боль. Моя уже приелась. Стала фоном.
Диана вышла, не попрощавшись. В лифте она достала пластиковую «мыльницу», включила. Батарея почти севшая. На карте памяти было три старых фото: море, ребенок на пляже, чья-то спина. Чужая жизнь.
Она стерла все.
Подняв голову, увидела в потолке лифта свое размытое отражение в грязном пластике. Огромные глаза, темные провалы, бледное лицо. Она подняла камеру и сделала первый кадр. Вспышка ударила в глаза, ослепила. На секунду она увидела только зеленое пятно.
Когда зрение вернулось, лифт уже открывался на первом этаже. Она вышла на улицу. В кармане лежала камера с одним-единственным снимком. Снимок ее самой, слепой, с открытым от вспышки ртом.
Это было уродливо. И честно.
Она поняла, что не пойдет сегодня за новым коньяком. Пойдет домой и сделает еще девять кадров. Просто чтобы посмотреть, что из этого выйдет.
А в кабинете 714 Александр взял флешку, подошел к окну. Глядел на темное окно ее квартиры. Потом размахнулся и швырнул флешку в металлическую урну со всей силы. Пластик громко цокнул о стенку.
Гарантий не было. Но ставки были сделаны. Игра, пытка, терапия — что-то началось. Что-то, что могло кончиться для них обоих очень плохо. Но конец этот был теперь интереснее, чем бесконечное, безопасное болото, в котором они оба тонули до этого.
Глава 5
Холодильник гудел, как умирающий зверь. Диана стояла перед открытой дверцей, пластиковая «мыльница» в руке. Внутри — полупустая банка соленых огурцов с белой плесенью по краям, пакет молока, раздувшийся от времени, остатки лапши в миске, покрытые маслянистой плёнкой. Запах ударил в нос — кислый, сладковатый, знакомый.
Она подняла камеру. Щелчок. Вспышка высветила каждую деталь: жёлтый налёт на стенках, капли засохшего соуса, зеленоватый оттенок на огурце. Она сделала ещё три кадра, с разных ракурсов. Без мысли, без композиции. Просто фиксация.
Потом — пепельница на подоконнике. Гора окурков, некоторые с помадой (её помадой, недельной давности), некоторые смятые в комки. Пепел, рассыпанный по грязному пластику. Щелчок.
Себя в зеркале ванной она снимала последней. Кожа казалась землистой, волосы слипшимися у висков. Она не стала щуриться или отворачиваться. Смотрела пустым взглядом прямо в объектив, в своё отражение за ним. Сделала два кадра. На втором она уже смотрела не на себя, а куда-то в сторону, за границу зеркала.
Десять кадров. Ровно.
Она перенесла файлы в папку на компьютере, назвав её просто датой. Никакого редактирования. Архив начал копиться.
На следующий день в четыре она снова была в его кабинете. Бросила карту памяти на столик между креслами. Он вставил её в ноутбук, открыл папку. Листал снимки молча. На её фото с плесневыми огурцами он остановился подольше. Увеличил.
— Что ты здесь видишь? — спросил он, не отрывая глаз от экрана.
— Говно, — ответила она, закуривая. — Тухлятину.
— А ещё?
— Что «ещё»? Это тухлятина. И всё.
— Цвет, — сказал он. — Белая плесень. Она похожа на паутину. Или на кораллы. Это жизнь. Просто другая. Она питается твоими остатками еды. Ты создала для неё идеальную среду.
Диана фыркнула:
— Ты хочешь сказать, что я — креативная?
— Я хочу сказать, что ты даже в собственном разложении видишь только диагноз. Не процесс. Не форму. Ты как патологоанатом, который видит только причину смерти, но не замечает, как странно и красиво могут располагаться трупные пятна на коже.
Она молчала, затягиваясь. Он листал дальше. Рассматривал пепельницу, потом — её лицо в зеркале.
— Здесь ты смотришь не на себя, — констатировал он. — Ты смотришь мимо. Тебе страшно встретиться с той, кто живёт в этой квартире с плесенью в холодильнике?
— Мне не страшно. Мне противно.
— Это и есть страх. Отторжение. Ты боишься признать, что это — твоя натуральная среда. Что ты не временно здесь, а уже срослась с этим. Ты — часть этой гнили.
Слова падали, как капли кислоты. Не злые, но разъедающие.
— Цель-то какая? — спросила она, чувствуя, как краснеет. — Убедить меня, что я говно? Я и так это знаю.
— Нет. Цель — заставить тебя увидеть это не как приговор, а как факт. Как точку А. С неё можно двигаться. Или не двигаться. Но пока ты не примешь это как данность, ты будешь делать одно — ныть и шантажировать людей за то, что они пытаются свою гниль как-то иначе упаковать.
Он закрыл ноутбук, вынул карту, протянул ей обратно.
— Завтра — то же самое. Но попробуй найти один кадр, который покажется тебе… не то чтобы красивым. Интересным. Не из эстетики бардака. А из эстетики факта.
Она ушла, оглушённая. Его слова висели в голове тяжелым, невыносимым грузом. «Часть этой гнили». Это было правдой. Самой страшной правдой. Она не была наблюдателем. Она была обитателем. И её слежка за ним была не местью миру, а бегством от собственного аквариума с тухлой водой.
На третий день она снимала трещину в потолке ванной. Длинную, черную, от которой расходились паутинки. Щелчок.
Потом — разводы от ржавой воды на раковине. Щелчок. Свой силуэт на фоне зашторенного окна в пять утра, когда не могла уснуть. Десять кадров.
Он смотрел, кивал.
— Лучше. Ты начинаешь видеть текстуры. Формы. Теперь следующий шаг. Сними то, что ты любишь.
— Я ничего не люблю.
— Врёшь. Ты любишь коньяк, любишь ощущение, когда он сжигает горло. Ты любишь первый утренний кофе, даже если он дерьмовый, растворимый. Ты любишь тяжесть бинокля в руках. Сними это. Не как порок. Как факт.
Она снимала. Бутылку коньяка на фоне заката. Свою руку с сигаретой, тень от которой ложилась на стену причудливым зверем. Свой старый свитер, помятый, но мягкий. Кадры становились не отчётом о бедствии, а… документом. Документом её жизни. Без оценок.