Запад и Россия. История цивилизаций
Шрифт:
Но так было и 100, и 50, и 10 лет назад. Идеология не помешала столкнуться СССР и КНР на Уссури, Китаю и Вьетнаму, множеству молодых наций в Азии и Африке, Великобритании и Аргентине. Видимо, причины происходящего конфликтного ожесточения следует искать в иной плоскости. Выше мы детально обсуждали историю лидерства Запада. Кратко повторим. Примерно 500 лет назад в мировом развитии выделился центр мировой экспансии — Западная Европа. Лидеры Запада сменяли друг друга: Испания, Голландия, Франция, Англия и США.
После XVI в. Запад стал лидером мирового промышленного производства и товарообмена, производства общественно значимых идей и индустриальных технологий. Мировая история стала, собственно, историей Запада. Остальной мир так или иначе сопротивлялся доминированию (и притягательности) Запада, но одна за другой мировые державы — Индия, Оттоманская империя, Китай и, наконец, Россия — признали превосходство Запада в энергии, идеях и ресурсах (для России это произошло в 1990–1991 гг., когда она вступила в западную коалицию против Ирака и признала безальтернативность рыночной экономики).
Но в мировой истории триумфу всегда сопутствует попятное движение. В момент своего высшего торжества — победы над прежде соперничающей социальной идеологией — Запад во главе с США в результате совместного действия трех факторов, возможно, впервые увидел конец непрерывного пути возвышения.
Во-первых, регион-триумфатор ощутил ослабление трудовой этики — феноменальной силы, которая вывела его вперед еще столетия назад. Рейганизм-тэтчеризм с его идеей мобилизации сил «свободного капитализма» не дал желаемого обновления. Напротив, и в Северной Америке, и в Западной Европе обозначились пределы жертвенности социума. Клинтон, Блэр, Шредер, Жоспен, Гонсалес и др. — деятели внутренней мобилизации сил, своеобразные фундаменталисты буржуазной трудовой культуры, а не носители мировых идей — отразили явственное обращение Запада «вовнутрь», в себя, доминирование в обществе внутренних проблем, замыкание в рамках обыденности, запросов собственного электората, консервации достигнутого, даже ностальгии по «старым добрым временам». (Опросы общественного мнения середины 90-х гг. показали, что, скажем, французы считают лучшим периодом их жизни время де Голля — Помпиду, т. е. последний цельный этап очевидного материального роста.) В условиях «нового гедонизма» Запад принял более жесткую политику в отношении развивающихся стран, уменьшил масштабы помощи Югу, в определенном смысле реанимировал своеобразный социал-дарвинизм на новой стадии.
Во-вторых, очевиден (после краха противостояния Восток — Запад) кризис концепции мировой взаимозависимости, единой «мировой деревни», не говоря уже о «единой мировой семье». Выяснилось, что так называемая взаимозависимость на практике означает зависимость 9/10 мирового населения от более удачливой его десятой доли, живущей в странах ОЭСР (за последние десятилетия в ряды ОЭСР вступила лишь одна развивающаяся страна — Мексика). Возможно, наиболее остро это «пребывание за пределами» лидирующего региона ощущает Восточная Европа (из этого региона в ОЭСР были приняты только Польша, Чехия и Венгрия), склонная объяснять свою непринадлежность к первому эшелону развития исключительно последствиями «строительства» коммунизма. Но важно даже не то, что существует мировое неравенство, а то, что страны и группы стран, ощутив себя «там, где они реально есть», стоят перед проблемой новой самоидентификации. Миф о взаимозависимости уступает место поискам союзников по региональной интеграции и «братьев по несчастью» или коллег по совместному курсу и т. п.
В-третьих (и это, полагаем, самое главное), когда идеология потеряла свое значение, выявляются твердые основы международного бытия. И подлинными основами ныне, в конце XX в., оказываются цивилизационные основания, т. е. группирование не против страны X, не за страну У, не вокруг страны Z, а вокрут фактов своей истории и географии, в нише своей культурно-исторической, цивилизационной общности.
Западные интерпретации мирового развития
Крушение социалистического мира вызвало в западной политологии приступ своего рода эйфории, когда казалось, что с крахом коммунизма исчезла последняя альтернатива западным ценностям и мировидению, и будущий мир — это мир западных ценностей. Но эта эйфория прошла весьма быстро, поскольку радужное восприятие современного конфликтного мира стало противоречить здравому смыслу. Появилась необходимость объяснить новые опасности, геноцид, столкновения, ранее маскируемые напряжением холодной войны. Именно в этом идеологическом вакууме возникли различные постбиполярные интерпретации мирового развития.
Первая концепция — оптимистическая. В соответствии с ней человечество ожидает единый мир, бесконфликтное, определяемое Западом будущее. Это мировидение предстало в статье американца Ф. Фуку ямы «Конец истории». Конец всемирного конфликта открывает дорогу новому, гармоничному миру: «Мы будем свидетелями… универсализации западной либеральной демократии как финальной формы человеческого правления» [204]. Подобная эйфория охватила многих политиков и аналитиков Запада под воздействием таких событий, как крушение Берлинской стены, распад Организации Варшавского договора в качестве единственной военной угрозы Западу. Президент США Буш провозгласил создание «нового мирового порядка».
Реальность оказалась сложнее. Для создания единого мира нужны по меньшей мере два обстоятельства — языковое сближение и религиозная взаимосовместимость. В действительности эти обстоятельства таковы, что не благоприятствуют «архитекторам» единого мира. В XX в. Запад пытался (и не безуспешно) представить в роли всемирного языка английский. Однако сейчас наблюдается иная тенденция. В 1958–1992 гг. (период деколонизации и крушения второго мира) численность говорящих по-английски уменьшилось с 9,8 % земного населения до 7,6 %. Правомочен вопрос, может ли называться мировым язык, который непонятен 92 % населения мира? Более того, уменьшилась значимость всех основных западных языков: за тот же исторический период численность говорящих в мире на пяти западных языках (английский, французский, немецкий, испанский и португальский) снизилась с 24,1 до 20,8 %, в то время как доля земного населения, говорящего на всех диалектах китайского языка, составляет 18,8 % [401]. Итак, английский язык (или совокупность основных европейских языков) не может стать стержнем мирового общения более, чем это было поколение назад.
То же, что о языке, можно сказать и о религиозной совместимости. За 80 лет — с 1900 по 1980 г. две мировые религии — христианство и ислам — не добились решающего перевеса. Хотя численность западных христиан несколько увеличилась — с 26,9 % мирового населения в 1900 г. до 30 % в 1980 г.; но, по оценкам, их доля упадет до 29,9 % в 2000 г. и до 25 % в 2025 г., а доля мусульман увеличится с 12,4 % мирового населения в 1900 г. до 30 % в 2025 г. Для апологетов единого мира эта цифра отнюдь не оптимистична [133].
Сторонники теории «конца истории» произвели впечатление в свое время, но оказались в исключительном меньшинстве среди тех, кто старался осмыслить послекоммунистический мир.
Окончание холодной войны не привело к окончанию международных конфликтов. Напротив, именно в 1990-е гг. потоки беженцев, геноцид, религиозные войны, бескомпромиссные сецес-сионистские движения стали привычной частью международного пейзажа и не оставили места ни для единого языка, ни для религиозного сближения.
Вторая концепция может быть сформулирована как «сосуществование двух миров». Названия этих двух миров могут быть различными. Современные американские политологи М. Зингер и А. Вильдавски определили их как «зона мира» — Запад и Япония (15 % населения мира) и «зона конфликтов» — все остальные страны [347]. Более широкое распространение получило деление на богатый (развитый) и бедный (развивающийся) миры, т. е. снова речь идет о Западе и не-Западе [216]. В такой состоящей из двух миров системе невозможно достичь равенства «половин» — Запад слишком могуч, бедные страны слишком разъединены, хуже вооружены, экономически слабее и не имеют шансов соревноваться с Западом. При этом в Латинской Америке, в Восточной Азии имеется свой водораздел между богатыми и бедными, что заставляет сомневаться в применимости схемы международной классовой борьбы. Она страдает явным упрощением — такой борьбы пока еще нет. Страны Юга (или «не-Запада>), кроме бедности, практически ничего не объединяет — религия, традиции, социальные условия в странах Африки, Латинской Америки и Азии радикально различаются, и пока невозможно найти объединяющую силу. Незападный мир, в который входит и Россия, слишком сложен, и ни экономическое противостояние Север — Юг, ни культурное противопоставление Восток — Запад не объясняют картину нового мира конца второго тысячелетия.
Третий подход, выдвинутый мировой политологией, следует канонам школы политического реализма и основан на презумпции главенства государства на мировой арене. В новом мире конца XX в. из почти 200 государств единственными верными ориентирами являются потребности суверенных государств в выживании и безопасности. Усмотрев в усилившемся соседе угрозу, сопредельные государства объединяются и множат усилия по самообороне [393]. Едва ли следует отрицать силу национальных государств с их самостоятельными структурами, армиями, собственной политикой и т. п. Именно суверенные государства подписывают договоры и могут использовать силовые «аргументы». Эта теория была бы главенствующей, если бы все государства действовали только из соображений баланса сил. Но государства руководствуются не просто реалистическим раскладом сил, а прежде всего своей историей, своими традиционными ценностями, симпатиями или антипатиями к соседям, что не поддается анализу реалистов. Могут ли реалисты измерить страх, традиции, симпатии, религию, приверженность определенным идеалам — те обстоятельства, которые в первую очередь диктуют линию поведения государств на международной арене?