ЖАНРЫ

Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
Шрифт:

Комната, в которую вошли они, была обширна и плохо освещена. Посреди нее стоял большой круглый стол, покрытый бумагами и окруженный людьми строгого вида, одетыми в черное. Между ними можно было видеть сгорбленного старика, с одним зубом, но зато в небольшом плаще из черной тафты, под которым виднелась звезда, серебряная и преогромная. Все, окружавшие старика, казались не веселее и не моложе его, кроме разве что одного молодого человека, который поглядывал вокруг с улыбкой, как будто стыдясь, что ему только тридцать лет. Увидев двух моих красавиц, он странно изменился в лице. Надобно же наконец сказать, что дом этот принадлежал принцу Евгению; сгорбленный старик, который жил в нем, был его светлость великий герцог Франкфуртский и князь-примас, а молодой человек — герцог Дальберг. Он собирался жениться на хорошенькой девице Бриньоль, и в тот вечер был его сговор. Впрочем, в доме Евгения ничто не указывало на сватовство; напротив, в нем господствовала такая торжественная степенность, что мои бедные малютки испугались печальных лиц, вместо веселых Скарамуша и Брюскамбиллы, и начали плакать. Князь, как уже я сказала, решительный охотник до поклонов, отвесил их по крайней мере три, покуда до мадемуазель Пуадевен дошло, и она остолбенела. Однако она быстро пришла в себя и объяснила, каким образом попала со своими воспитанницами в комнату, где составлялся свадебный договор герцога Дальберга. Едва услышали мое имя, как рассыпались в учтивостях, приветствиях и начали целовать руки миленьких малюток; а те уже не плакали, когда увидели, что их ласкают. Его светлость запутался в извинениях и чуть было не попросил, чтобы Жозефина и Констанция станцевали для него фанданго. Но девица Пуадевен, зная приличия, взяла обеих своих воспитанниц за руки и вышла.

— А знаете ли, — сказал мне через несколько дней граф Луи Нарбонн, — ваши дочери ужасно перепугали всех у князя: там вообразили, что это оскорбленная и покинутая любовница герцога Дальберга ведет к нему дочек своих и хочет помешать его браку.

Глава XXXVI. Президент Института в Сен-Клу

Однажды вечером Наполеон посетил Французскую академию и больше трех часов говорил о литературе и о том перевороте, какой совершался в ней. Он, как и все мы, был совершенный романтик. Известно, что из всех произведений новой школы больше всего восхищал его Оссиан, ибо в императоре было чувство ко всему поэтическому, ко всему, что говорит воображению. Зная, например, что он останавливался и слушал звон колокола в Рюэле, не мог без сердечного движения видеть, как природа беспрестанно чувствуется в деревне, можно предположить, что он был романтик. Но он был им как Виктор Гюго, Шатобриан, Александр Дюма, то есть как все простые люди, а совсем не как те высокие умы, которые изобретают слова наперекор здравому смыслу, представляют вам бесстрастную природу неприглядной и думают, что принадлежат к романтической школе, потому что рисуют порок, спрягая во всех временах глаголы грабить, убивать, жечь. Они такие же романтики, как те республиканцы, которые кричат: «Да здравствует 1793 год!».

Наполеон был не таков. Я не всегда соглашалась с его литературными мнениями, но нельзя было не признать в нем глубокого взгляда всякий раз, когда начинал он судить о чем-нибудь. День, о котором я начала говорить, был воскресным. В такие дни он появлялся истинно очаровательным, если только не был сердит. В бурные минуты, бывало, не стоило попадаться ему под руку: тотчас накличешь на себя грозу. Но то воскресенье был день доброго расположения духа, и я тотчас увидела это, как только вошла в гостиную. В комнате собралось много ученых, которых любил он, и иные образованные и умные люди, способные поддержать разговор. К числу таковых в особенности относился Редерер. Тут же находились Лаплас, Монж и кардинал Мори. Шапталь принес первые оттиски рисунков к Египетскому походу. Тут же были еще Ласепед и, кажется, Кювье.

Необыкновенное собрание этих господ имело предметом обсуждение разных физических и химических проблем, о которых немецкие корреспонденты прислали свои донесения. Император вообще не слишком любил ученые изыскания немцев; литература их нравилась ему еще меньше; все шло вразрез с его образом мыслей, с его взглядами. Но знавшие его поймут меня, а кто не знал, тот может вывести свои заключения, когда узнает, например, что он не любил драмы «Ненависть к людям и раскаяние» [Коцебу], но уважал пьесы Шиллера. В нашей литературе он предпочитал всем Корнеля и Мольера и часто сердился, когда хорошо говорили о Дорате [189] или о ком-нибудь подобном; правду сказать, и было за что!

189

Дорат (Дора) Жан (1508–1578) — французский поэт и гуманист, восторженно преклонявшийся перед античностью. — Прим. ред.

Вспоминаю об этом вечере как самом необыкновенном, благодаря обороту, который принял разговор, начавшийся с важных рассуждений. Рассматривали донесение об открытиях, сделанных в Баварии бароном Аретином. Император беседовал с Бертолле и другими физиками Института об этих открытиях и, когда я входила в гостиную, рассуждал с большим жаром, но мне показалось, что предметом разговора было совсем не электричество или нитрованная соль, а всего скорее огонь. Кардинал Мори был и с императором так же вежлив, как с господином Брокгаузеном, прусским посланником, которому он недавно заявил: «Вам там в Пруссии надобно еще прожить лет сто, пока вы поймете Расина!» На такую вольность тут он, конечно, не осмеливался, но его басовитый голос гремел во всех концах комнаты. Потому-то я всегда страшилась политического или литературного спора, когда он, несмотря на все свои дарования, вмешивался в него.

Не знаю как, но разговор перешел к нравственной испорченности французского языка. Император рассуждал о подобных вопросах верно, согласовываясь со своим инстинктом, но не мог поддерживать спора с таким человеком, как кардинал. Другие в тот момент молчали, и потому слова обоих спорщиков были слышны все до единого. Наполеон утверждал, что перемена, наблюдаемая в языке, стала насильственным следствием изменения нравов.

— Высшее общество кинуло народу слова, которые казались ему грязны, неблагопристойны; а отчего? — говорил он. — Разве словарь неблагопристойности стал знаком женщинам и молодым девушкам? Они должны быть непорочны и девственны, не зная смысла слов «непорочность» и «девственность».

Здесь император повернулся кругом, с насмешливою, но доброю улыбкой, как будто говоря: «Видите ли, я принужден извиниться, употребив такое слово», — и продолжил:

— Мнимый а…> нестерпим на сцене, если только зрители не составляют двух крайностей: самого лучшего или самого дурного вкуса.

Кардинал заметил, и справедливо, что император удалился от вопроса: важно не произведенное действие, а причины этого действия.

— Я не думаю, что вся нравственность заключалась в большем или меньшем беспутстве. Прямодушие, добродетель, верность, сыновнее уважение — словом, все, что связывает общество и без чего нельзя основать ничего прочного, вот что истреблено, и навсегда, — говорил кардинал. — Я полагаю, что это имело большое влияние на испорченность языка, а ваше величество, вероятно, не видите в этом изменении ошибки, способной лишить язык первоначального его характера.

Император разглядывал круглый балкон в гостиной императрицы и при этом обращении к нему быстро повернулся, сделал несколько шагов к кардиналу и, глядя на него пристально с таким выражением, которого я не могу передать, сказал:

— Да о чем же вы это говорите, господин кардинал?

Это было сказано с таким выражением, что кардинал отступил на несколько шагов.

— Я спрашиваю, что хотите вы сказать, — повторил император, — потому что не понимаю вас.

Дело в том, что с самого возвращения кардинала Мори император не всегда был доволен им. Наполеону очень не нравилась его манера говорить, его выражения, резкие и язвительные, которые кидал он во всех, хотя и слыл придворным льстецом. Но он критиковал все, что находил дурным в установлениях Империи, говоря, что позволил бы себе критиковать ошибки даже в творении Божьем. Известен этот способ хвалить браня, — остаток духа восемнадцатого века, — который очень заметен в высказываниях Сегюра, Нарбонна и многих других людей той остроумной эпохи. Выражен он и в господине Талейране, но не столь сильно.

— Вы говорите, что нравы народа не в одном только беспутстве женщин, — продолжал Наполеон, — я совершенно согласен с вами. Разве я говорил против этого? — Он окинул своим орлиным взглядом комнату и прибавил: — Нет, нет! Конечно не я, повелитель великой империи, обязанный каждый день узнавать о человеческих гадостях, не я, господин кардинал, стану защищать эту эпоху. В ней, как всегда, есть развратники и разврат, безбожие и презрение к нравственности, забвение религии даже ее служителями, законы, исполняемые из страха, а не из уважения. Вот что видим мы, вот следствие продолжительного ниспровержения всякого порядка!

Кардинал понял, что нельзя поднять кинутый ему мяч и послать его обратно. После я узнала, что королева Вестфальская передала императору неблагосклонное мнение свое о кардинале, который хотел беседовать о религиозных обязанностях ее самым неприличным образом; а между тем собственное положение его во Франции, где занимал он архиепископское место в Париже против воли своего повелителя, все поступки его и вся жизнь, не слишком прозрачная, не давали ему права нападать на политическую и личную нравственность других людей, например на Камбасереса, которого особенно не любил он и осмеивал, унижая без пощады. Наполеон умел искусно использовать людей с известным именем; он знал, что все, что собирает вокруг одного знамени и сосредоточивает силы, служит к скорейшему истреблению безначалия и восстанавливает порядок. Император использовал кардинала Мори как еще одно снадобье для своего великого дела. Если бы его идея общего смешения успела свершиться, он был бы прав.

Наполеон проговорил свои последние слова и, улыбнувшись, обратился к кардиналу:

— Знаете ли, господин кардинал, что мы похожи на двух школьников. Но я прошу вас быть менее строгим к нашей эпохе. Я думаю, напротив, что в некоторых социальных классах люди стали гораздо лучше, нежели были сто лет назад, сорок, даже двадцать пять. — Он снова начал расхаживать, улыбаясь и часто нюхая табак.

— Позвольте мне, ваше величество, заметить, — сказал кардинал, — что весь класс буржуазии, крестьяне, то есть народ, совсем не таковы чистотой нравов, какими были пятьдесят лет назад. А между тем это народные массы…

Поделиться с друзьями: