Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
Шрифт:
— Неправда, — с живостью возразил император, — неправда, милостивый государь! Да и что хотите вы сказать, говоря о чистоте нравов народа? Когда была она? Не в ту ли эпоху, когда госпожа Дюбарри была продавщицей в магазине?
— Я думаю, — заметил Монж, — что кардинал говорит о том времени, когда горожане ходили к обедне, а крестьяне исправно платили пошлины.
Никогда не забуду я, какой взгляд Наполеон кинул в тот момент на Монжа. В нем заключалось столько мыслей! Ясно было, что Монж разделяет образ мыслей атеистов Вольнея, Доломье и многих других ученых, ошибочно понявших императора. Он, видно, забыл урок, преподанный ему Наполеоном, когда он сказал слова, явно неприличные, о смерти мадемуазель Шамеруа, из-за которой случилась ссора у священника церкви Сен-Рош с актерами Оперы. Наполеон тогда сильно рассердился на Монжа за легкомысленные слова его: «В конце концов, это всего лишь спор между актерами». Первый консул хотел восстановить учреждения, нравственность, законы — все, что поколебали Директория и прежнее время; он знал, что восстановить это можно только с помощью благого и правильного; могла ли религия не обратить на себя внимания его? Она стала одной из первых забот его. Он вернул священников и сказал, говоря о них: «Я позвал их, чтобы они учили слову Божию, а не помогали забывать его и дальше».
Вот почему новые безрассудные слова Монжа не понравились ему чрезвычайно; он повернулся к кардиналу со словами:
— Если хотите, господин кардинал, мы восстановим десятину, но только на сегодняшний вечер и станем собирать ее с тех, кто говорит непристойности.
Спор из литературного и даже ученого вначале сделался политическим и затронул щекотливые предметы. Небольшая тень, вызванная Монжем, прервала разговор, и в обширной голубой гостиной Сен-Клу слышен был несколько минут только тихий голос императрицы да звук шагов императора, который ходил по комнате и не переставал нюхать табак. Но в его голове идеи появлялись не просто как в волшебном фонаре: они поселялись в ней, и он редко выпускал их, не спросив, зачем они пришли.
Некоторое время Наполеон расхаживал, и все (то есть мужчины) стояли в самых почтительных позах. Вдруг он остановился перед кардиналом и произнес с незабываемым выражением строгости и насмешки:
— Так вы утверждаете, господин кардинал, что нравы народа гораздо испорченнее теперь, чем сорок лет назад? А если я положительно докажу вам обратное, что станете вы отвечать?
— Государь, я не буду отвечать ничего, — сказал кардинал, опять принимая самоуверенный тон, — потому что лишь искаженный ум упорствует перед доказательством. Если ваше величество убедите меня, мне и говорить нечего; но сначала я должен быть убежден.
— Хорошо! Я спрошу у вас: неужели парижскую чернь вы называете французским народом? Может статься, среди торговцев и мещан остались исключения: старые обычаи, которые сохранялись за тремя рядами паутины, сметенной революцией, и старые обычаи, утраченные в некоторых семействах с улиц Сен-Дени или Мааре, — предмет сожалений для этих семей. Но расширьте круг, выйдите из городов, ступайте в деревни, вокруг монастырей, спросите деревенских старост о бенедиктинцах, и особенно о четырех нищенствующих орденах. Это происходило везде! Об их поведении знали… даже наблюдали его, к величайшему соблазну, все офицеры провинциальных гарнизонов. И кто не знает, как почтенные отцы управлялись со своими подчиненными?
— Кто ж станет утверждать, что человек не бывает грешен? — возразил кардинал с заметным выражением досады. — Но зато сколько эти самые люди распространяли вокруг себя добра! Эти бенедиктинцы, о которых ваше величество изволите говорить, сколько сокровищ доставили они литературе! Их труды будут…
— Вы удаляетесь от предмета, господин кардинал, совершенно удаляетесь. Если бенедиктинцы нашли способ проверять исторические даты, так это еще не значит, что они не делали ничего другого. Но я не стану нападать только на духовных, говоря о нравственности среднего сословия в то время, и спрошу вас, могло ли оно возвысить голос, когда его обижали дворяне? Что могло защитить это сословие от безумной прихоти развратника? А тогда все молодые дворяне были развратны. Герцог Ришелье сжег целый квартал для одного часа удовольствия. А Жильбер, современник Лагарпа?.. Впрочем, не люблю ни самого Лагарпа, ни его дарования. Он атеист гораздо больший, чем энциклопедист. Низкий льстец, угождающий Вольтеру, он потом отрекался, глупо и гадко, потому что не имел никаких убеждений вовсе. Вы знали его?
Кардинал отвечал утвердительно и произнес что-то вроде панегирика в честь Лагарпа.
Разговор получился воодушевляющий. Никогда я не видала Наполеона в такой готовности разговориться. Он вызывал на спор, обозревал предмет со всех сторон и, наконец, обратился к тем важным вопросам, ради которых было устроено заседание. У него была особая манера спора, какой не видела я ни у кого. Вообще думают, что он заставлял молчать, не позволяя никакого возражения, но это совершенно несправедливо. Я часто слышала споры, в которых он участвовал, довольно жаркие, и следствие их бывало то же, как и после обыкновенного разговора двух человек, не согласных в чем-нибудь. Он даже охотно допускал опровержения, но не поддавался никогда. Например, помню, как архиканцлер доказывал ему, что надобно что-нибудь изменить или разрешить; император возражал убедительно, но не самовластно, и еще меньше с гордостью властителя, как уверяет Вальтер Скотт и другие добрые люди, которые хоть и французы, но им, кажется, приятно омрачать славу Наполеона. Словом, он спорил, но не вздорил никогда. Этого я не могу сказать о многих, с кем, по несчастью, не соглашаюсь иногда в том, что знаю лучше их.
Глава XXXVII. Император забирает наше поместье
Однажды император велел Дюроку сказать мне, что ему надобно переговорить со мной и я должна приехать в Тюильри в тот же день, в половине пятого. Я подняла на друга глаза и спросила его взглядом; он улыбнулся и сказал, что бояться нечего.
— Речь идет, я думаю, о предмете совсем не важном для Жюно; однако он может сделаться важным от того, как он примет новость. Впрочем, — прибавил Дюрок, — повторяю: дурного нет ничего. Император очень добр к Жюно, совершенно доволен им и часто повторяет это. Отправляйтесь спокойно.
Несмотря на уверения обер-гофмаршала, я не могла оставаться спокойной. Разговор происходил в одиннадцать часов, и я была дежурной в этот день, а потому не могла не ехать к императрице-матери, сославшись на приказание императора: надобно было лично сообщить ей о визите, и я так и сделала, прося позволения отлучиться в четыре часа во дворец.
— Я хотела устроить небольшую прогулку, — сказала мне добрая женщина, — но раз так, я останусь. Этот разговор с императором беспокоит меня. Приезжайте оттуда поскорее и перескажите мне все. Если потребуется мое заступничество, вы знаете, я готова сделать все для вас и для вашего мужа.
Я поцеловала ее руку, потому что не могла отвечать. Знаки доброты и привязанности всегда имеют власть пробуждать во мне самые глубокие чувства, и если я стою чего-нибудь, то, конечно, в силу признательности к тем, кто любит меня. Я обещала императрице-матери возвратиться и дать ей во всем отчет, и в четверть пятого отправилась в Тюильри.
Император был на заседании Государственного совета, и так как у него не было определенных часов на запланированные дела, то он вышел оттуда лишь в шесть часов. У меня таким образом оказалось время перебрать в голове все, зачем мог он призвать меня, покуда господин Мерси не сказал мне, что я могу войти.
Император явно был в дурном расположении духа, но не против меня или Жюно. Мой опыт общения с ним тотчас помог угадать, что он хочет быть приятным и убедительным. Он улыбнулся, хотел схватить меня за ухо, но вместо того схватил за буклю, и это было ужасно больно. Наконец, после всех нежностей, как называл это Нарбонн, он приступил к разговору и сказал мне, остановившись прямо посреди комнаты:
— Жюно часто пишет вам?
— Да, государь.
— Что называете вы часто?
— Раз, иногда два в неделю.
— Что говорит он вам?
Я поглядела на императора, не отвечая ничего, и молчание мое, видно, не понравилось ему, равно как и легкая улыбка на губах моих, потому, немного нахмурившись, он повторил:
— Что говорит он вам?
— Вашему величеству угодно будет видеть его письма? Я буду иметь честь немедленно привезти их.
— Госпожа Жюно! У меня нет ни охоты, ни времени для разговоров, в которых, может быть, вы очень умны, но я не понимаю ничего. Я призвал вас поговорить об одном предмете, который будет тяжел для Жюно, потому что я знаю его, и знаю, что безделица, о которой я сейчас скажу вам, огорчит его, когда он услышит ее от меня, а все из-за того, что он верит чужому влиянию на мою дружбу к нему. Но, может быть, то, что я делаю теперь, и есть доказательство моей дружбы.