ЖАНРЫ

Звезды. Неизвестные истории про известных людей
Шрифт:

3

Из социалистической Польши отправляли учиться в Советский Союз. Потому что здесь были самые лучшие учебные заведения. А с Францией Польша не очень дружила. И потом, учеба у капиталистов стоила гораздо дороже, чем в Советском Союзе. Так Советский Союз стал новой страницей в моей жизни.

Это было тяжко, хуже, чем ностальгия. Для меня дом – это мама. Она всегда была со мной, и в трудном французском детстве, и в польском. Мама вышла замуж второй раз, родила своему мужу сына, и я уже была анклавом, государством в государстве, я была не нужна. Но я жила с мамой, и ей было трудно все это совмещать. Я была не нужна в этой семье, я мешала маме, она должна была полностью отдаться маленькому сыну, он младше меня на девять лет. И я молила Господа Бога: как бы убежать из дома, как бы уехать. Моя молитва была услышана, мне позволили поехать учиться в Советский Союз. И оказавшись здесь, не зная русского языка (в начальной школе провинциального городка его очень плохо преподавали), вдали от мамы, в общежитии, где в комнате восемь коек, я плакала по ночам. Я купила картину Васнецова «Аленушка», повесила над кроватью. Я на нее глядела и думала: она такая же одинокая, как и я. Потом я узнала, что есть хор польских студентов, побежала и записалась в него. Я начала петь, а польских песен я знала тьму, и сразу почувствовала, что я не последний человек на этой земле. А через полтора года я вышла замуж.

Семья формируется в зависимости от того, где она находится. Моя семья формировалась в трудных условиях, в атмосфере войны. Меня закалили трудности до такой степени, что мне было ничто не страшно, и по сей день я знаю, что в любой момент выйду из положения, в жизни нет безвыходных ситуаций. Я всегда поднимаю глаза и говорю: «Боженька, помоги, все будет хорошо!» Я знаю, что и моей маме было трудно, и всем людям, которые узнали вкус войны. И я знаю: трудное детство – это не самое страшное.

Мой знаменитый акцент – это помесь. Мне надо было во что бы то ни стало хорошо учиться в польской школе. Я приложила к этому все усилия, а французский забыла. Когда много десятилетий спустя я вернулась в свой Нуаэль-су-Ланс, будучи приглашенной в парижскую «Олимпию», я вообще не знала французского языка, но за две недели воскресила его в памяти.

Когда я снова оказалась в городе детства, то почувствовала, что там все чужое. Как будто это было не со мной. Мне показалось, что «сосны до неба», «до солнца дома» – этого ничего не было. Только шахтерские домишки – маленькие, двухэтажные, запыленные, и школа. Мне раньше казалось, что это огромное здание, а это одноэтажный дом с маленькими классами. Естественно, я сходила на кладбище, где похоронены мои папа и брат. Человек жив, пока жива его память. Мое детство научило меня ничего не забывать. Вплоть до последней крошки хлеба, которая иногда была для меня слаще любого пирожного, вплоть до последней крошки, которой я ждала из руки мамы.

Анатолий Равикович

...

Анатолий Юрьевич Равикович родился 24 декабря 1936 года в Ленинграде. Окончил Ленинградский государственный институт театра музыки и кино, работал в драматическом театре Комсомольска-на-Амуре, Сталинградском театре. Затем – Ленинградский театр имени Ленсовета, Академический театр Комедии имени Акимова. В настоящее время постоянно выступает в антрепризе. Первая крупная роль в кино – Лев Хоботов в комедии Михаила Козакова «Покровские ворота» – сделала артиста знаменитым. Народный артист РСФСР.

1

Первые детские впечатления? Мне было три года, мама занавешивала окна тканями, потому что началась финская война. Это было странно, оттого и запомнилось.

Я жил в Коломне – это район Питера, совсем недалеко от центра. У нас была небольшая коммунальная квартира. Жили все недружно. Когда начинается ностальгия по поводу коммунальных квартир и «Покровских ворот» («Ай, как хорошо было!»), мне не очень в это верится – не было в коммунальных квартирах ничего хорошего. Были только вечные склоки из-за того, кто убирает общественные места. «Вы извините, после вас в туалет не зайти, везде написано!» – говорили все друг другу. Висят четыре электрических счетчика, в сортире четыре лампочки, и не дай бог зажечь не свою лампочку – будет большой скандал. Начинали считать: «У вас семья сколько моется? У вас трое детей да муж, – говорили моей маме, – он любит подолгу сидеть. А нас двое только, а деньги те же платить?» – «Зато ваш муж, – отвечала мама, – как пустит воду, так не закрывает и сидит там с книжкой».

Мы жили на четвертом этаже, и мама, стоя у окна, пела украинские песни, а внизу собирался народ. А потом уже я давал концерты – во дворе, на мокрых дровах, которые ждали, пока их распилят. Дрова от дождей покрывали железными листами с крыш разбомбленных домов.

Мои родители приехали из провинции, с Украины. Папа «сам себя сделал». В тринадцать лет он поехал к старшему брату в город Глухов. Брат взял его таскать огромные коровьи кожи на кожевенный завод. Папа не был здоровым. К шестнадцати годам он стал ненавидеть и брата, и капиталистов. Стал большевиком. Был на партработе в казачьих войсках. Собирал хлеб у крестьян. Папа верил, что делает правильное дело.

2

Я в блокаде не был. Летом мама уехала в Глухов, где нас война и застала. А отец пережил всю блокаду. Мы же мотались по стране – пешком шли до Белой Церкви. Это был август, уже цвели поля подсолнухов. Ясное небо и бесконечная лента отступающих на волах. Моей беременной тетке дали повозку с волами, и мы ехали, а остальные шли пешком. Мне не было страшно, даже когда бомбили. Чудесное небо, украинская осень. Прилетел игрушечный самолетик, полетал и улетел. Это был разведчик. А через десять минут появился настоящий самолет с крестами. Отбомбив станцию, он пролетел над шоссе и выпустил пулеметную очередь. Попал в волов, а они от боли стали крушить все вокруг, топтать людей. Мама схватила меня и кинула в кювет. Самолет пролетел так низко, что я видел летчика.

Наконец мы дошли до Белой Церкви. А там – последний эшелон, и в него невозможно сесть. Я такого страху натерпелся! Толпа страшна. Меня много лет преследовал запах угольной гари. Мать забросила нас в окно поезда, а сама осталась. Мы доехали до Саратова, а потом приехала мама. На вокзале мы прошли санобработку: всю одежду ошпарили от вшей кипятком и помыли от тифа голову…

3

Я уезжал из города совсем маленьким и не запомнил Питера. После войны я вошел в свою парадную и вспомнил, как она пахнет – запах стоячей воды из подвала, холода, кошачьей мочи, – и тогда я понял, что я дома. Мать бросилась искать, что осталось в квартире. Квартира вымерла вся, живым был только мой отец. У него выпали все зубы. Мама нашла рыбий жир, пузырек провалялся три года. И мы устроили пир: сделали на этом рыбьем жире картофельные драники. Это было счастье. А ночью за нами приехала скорая, потому что все отравились. Но все равно это было счастье – еда.

Я делал уроки. А в это время мама в соломенной тарелочке делила поровну хлеб. От него из буфета шел такой запах, что я не мог заниматься! Я отщипывал по маленькому кусочку, пока это не становилось заметно, и тогда приходилось отщипывать у всех остальных тоже. Я крысятничал, очень хотелось есть.

Со старшей сестрой у нас было девять лет разницы, с младшей три года. Старшая считала меня любимчиком, ябедничала на меня, рассказывала родителям, что я катался на трамвайной колбасе.

А еще мне очень нравилась одна открытка – медвежата на кораблике, она стоила 3 рубля. Мама дала мне 8 рублей и послала за молоком. Я купил эту картинку и сказал, что она под кустом лежала. А сестра говорит: «Молока-то меньше! Толик, почему так мало молока?» Тут я признался, был скандал. Мама: «Отцу не говори!» Отец пришел, и сестра меня выдала. Он меня как саданет, я с копыт. Так что мы со старшей сестрой не дружили. А с младшей близки до сих пор.

4

Школьные годы – черное пятно в моей жизни. Единственная радость тех лет – драмкружок и один друг. Все остальное – мука и издевательство. Позже я стал интересоваться, почему мир так устроен. А пока не возник вопрос, ты ведь не ищешь ответа. Я не учился. А двоечником я не был только из страха. Да и преподаватели не были преподавателями. Я поступил в школу в 1944 году, нас учили случайные люди – раненые офицеры, знаний было мало, дисциплина устанавливалась кулаком. Вместе учились все, кто не учился во время блокады. Ученики взрослые, с учителями на равных. Очень жестокое время.

У нас был один учитель, которого не любили. Мы насрали ему в цветочный горшок и сверху поставили цветок. Вот такие шутки были. Меня били, у меня отнимали завтраки – приходилось драться. Атмосфера насилия… Война страшна не сама, она отравляет душу, делает человека зверем. Одна из учительниц достала всех тонким противным голосом. И из протеста я сделал рожу на общей фотографии. Фото раздали, и она орала: «Даже на стену не повесишь, дурак испортил всю фотографию!»

Мама была домохозяйкой, очень любила театр, и когда появились телевизоры, мы ходили к соседям – «Сильву» показывали через день. Мама рыдала, а отца это раздражало: «Ты как дура! Это же артисты! Ты бы так переживала, когда я ангиной болел!» Когда я стал рассказывать про фильмы во дворе на бревнах, у меня была специализация «Игорь Ильинский». Я его изображал, а мне за это давали закурить. До матери дошло, и она меня отвела в Дом пионеров в кружок художественного слова.

Поделиться с друзьями: